День, когда мы только-только достроили этот дом. Он тогда принес из питомника маленький саженец кедра. Совсем тоненький прутик. Мы посадили его у самых ворот. Михаил вытер руки о штаны, обнял меня за плечи и сказал, глядя на дом, на сад, на этот саженец: «Это твоя крепость, Аня. Твоя. Никогда не позволяй никому сделать тебя в ней прислугой». Кедр вырос в огромное, могучее дерево. А я… я позволила.
Я сама, своими руками превратила свою крепость в постоялый двор, а себя — в его безропотную прислугу. Я подняла глаза от тарелки, к которой так и не притронулась. Мой взгляд скользнул по столу. Вот Марина. Хвастается новой кофточкой какой-то своей подруги. Кофточка красивая, кашемировая. Наверное, дорогая. А вот Роман оживленно обсуждает с Семеном рыбалку, свой новый навороченный спиннинг.
Я знала, сколько стоит этот спиннинг. И эта кофточка. Они стоили ровно 40 тысяч. Каждое пятое число месяца я шла в город, в отделение банка. Я снимала со своего счета — счета, куда приходит моя большая вдовья пенсия за Михаила, героя-орденоносца, и куда я десятилетиями складывала все, что могла — ровно 40 тысяч, и переводила их на карточку Роману.
Он называл это «добавкой к пенсии». «Мам, ну что тебе одной нужно? А нам подспорье». Они думали, я перевожу им жалкие крохи. Они не знали, что эта «добавка» — это вся их беззаботная жизнь. Это оплаченный кредит за их иномарку. Это их отпуск в Карпатах. Это Маринины сапожки и Романовы удочки. А я жила на остатки. Экономно, скромно, как и привыкла. Мне ведь одной ничего не нужно.
Эта мысль больше не причиняла боли. Она просто легла еще одним холодным, отшлифованным камнем в фундамент моей новой решимости. Внутри меня не было злости. Злость — это горячее, бурлящее чувство. А у меня внутри все застыло. Годы обид, проглоченных слов, незамеченного труда — все это спрессовалось, кристаллизовалось в один-единственный, идеально чистый и твердый алмаз. Алмаз моей воли.
И в этот момент мой взгляд встретился со взглядом Софьи. Она сидела напротив, не ела, не пила, только смотрела на меня. И в ее семнадцатилетних глазах я увидела все. Там не было жалости, которая унижает. Там было другое: жгучий, недетский стыд за родителей и чистое, праведное негодование. Она смотрела на меня так, будто просила прощения за них. За их слепоту, за их жестокость.
Этот взгляд стал последней каплей. Он подтвердил, что я не сошла с ума. Что я все поняла правильно. Спасибо, внученька. Ты все увидела. Ты все поняла. Этот взгляд словно влил в меня последнюю порцию стали. Настенные часы с кукушкой, старые, еще михайловские, пробили половину двенадцатого. Гости оживились, заговорили про речь президента, начали проверять, охлаждено ли шампанское.
А я смотрела на длинную секундную стрелку, которая неумолимо отмеряла последние минуты старого года. Последние минуты моей старой жизни. Тик-так. Каждый удар маятника отдавался в моей голове как удар молота по наковальне. Тик-так. Уходит год, в котором я была старухой. Тик-так. Наступает год, в котором я стану Анной Даниловной Беловой…