«Ты хоть знаешь, кто он?»: как учительница поплатилась за свои слова, когда узнала правду о «бедном» отце ученика

Share

Мы ехали домой в тишине. Мишка сидел рядом со мной и держал мою руку даже в машине, не отпуская ни на секунду. Я не включал радио, не пытался говорить, просто вёл машину и думал. Дома я уложил его спать. Он уснул быстро, почти мгновенно, видимо, вымотался за этот бесконечный вечер.

Я поцеловал его в лоб, выключил свет и вышел из комнаты. На кухне, на полке над плитой, стояла фотография отца. Старая, выцветшая, с загнутыми уголками. Он на ней молодой, моложе, чем я сейчас, в своей спецовке, с метлой в руках. И он улыбается.

Я сел за стол и смотрел на эту фотографию до утра. Передо мной было два пути. Первый был простым и понятным. Один звонок журналистам, запись сегодняшнего вечера. Скандал на всю страну. Учительница уволена с позором. Директор снят. Карьеры разрушены, школа в руинах. Справедливость в том виде, в каком её понимает большинство людей. Я мог это сделать. Легко. И часть меня хотела этого, жаждала этого, требовала этого.

Но был второй путь. Путь, который выбрал бы мой отец. Я знал это точно, хотя не мог объяснить, откуда знаю. К утру я принял решение.

Утром я стоял перед фотографией отца и разговаривал с ним вслух. Я делал это иногда, когда Мишка спал или был в школе, когда мне нужно было принять важное решение или просто выговориться. Мишка не знал об этом, и я не собирался ему рассказывать — по крайней мере, пока.

Я сказал отцу, что могу её уничтожить. Одним звонком. Она это заслужила. За Мишку, за других детей. За всё то зло, которое она причинила за тридцать лет своей педагогической карьеры. Это было бы справедливо в том смысле, в каком большинство людей понимают справедливость. Но я помнил его. Помнил, как соседка с верхнего этажа, злая, одинокая женщина, обзывала его дармоедом и говорила, что «понаехали тут всякие». Она ненавидела его просто за то, что он существовал. За то, что он был дворником, за то, что его дети бегали по двору и шумели. А он на следующий день после очередного её скандала вышел утром пораньше и расчистил снег у её подъезда первым. Лучше всех. Так что ей не пришлось переступать через сугробы.

Я спросил его тогда, зачем он это делает. Она же его ненавидит. Он посмотрел на меня и сказал слова, которые я запомнил на всю жизнь, хотя понял их смысл только через много лет. Он сказал, что зло на зло – это умножение зла, а он не хочет умножать.

Я не понял тогда. Думал, что это слабость, что он просто не может за себя постоять, что настоящий мужчина должен отвечать ударом на удар. Мне было 14 лет, и я был глупым подростком, который думал, что сила – это агрессия, что победитель – тот, кто бьёт сильнее. Теперь я понимаю. Это была сила. Настоящая сила. Та, которой у меня не было тогда. И которой я учусь до сих пор.

Я позвонил Игорю и попросил его приехать в школу через два часа. Сказал взять с собой юриста. Он спросил, нужны ли журналисты. Я сказал, что нет, никаких журналистов, никакой прессы, по крайней мере пока.

В школу я приехал в спецовке. Чистой, но в спецовке. Игорь ждал меня у входа вместе с юристом, молодым парнем в дорогом костюме, который смотрел на мою одежду с плохо скрытым удивлением. Игорь ничего не сказал про мой вид, он знал меня слишком хорошо для этого.

В кабинете директора собрались все, кого я хотел видеть. Виктор Семёнович сидел за своим столом, бледный и осунувшийся, видимо, тоже не спал ночь. Валентина Игоревна сидела в углу, и её лицо было серым, каким-то неживым. Несколько представителей родительского комитета занимали стулья вдоль стены, и в их глазах я читал страх и ожидание. Они не знали, зачем я их позвал, и боялись худшего.

Я сел напротив директора и сказал, что принял решение. Сказал, что не буду требовать увольнения Валентины Игоревны…