Тишина стала оглушительной. Я слышал, как кто-то из родителей судорожно вздохнул, как кто-то другой зашелестел телефоном — видимо, полез проверять информацию в интернете.
Валентина Игоревна стояла у доски, и я наблюдал, как краска медленно сходит с ее лица, как меняется выражение ее глаз, как самоуверенность превращается в растерянность, а потом в страх.
Она начала говорить — сбивчиво, торопливо, глотая слова. Говорила, что произошло недоразумение, что она не знала, что если бы знала, кто я такой, то никогда бы себе не позволила, что я же понимаю: в таком виде… как она могла подумать, что это какое-то чудовищное стечение обстоятельств.
Я слушал ее молча, не перебивая, давая ей договорить. Мне было важно услышать все, что она скажет, важно понять, как именно она будет выкручиваться, какие слова подберет для своего оправдания. Когда она замолчала, я сказал ей очень тихо, что вот это и есть проблема. Она не поняла сначала, переспросила, что я имею в виду.
Я повторил. Проблема в том, что она сказала «если бы знала». Если бы знала, то что? Унижала бы меньше? Унижала бы выборочно? Моего сына нельзя травить, потому что его отец богат, а других детей можно, потому что их родители работают на обычной работе за обычную зарплату?
Она открыла рот и закрыла его, не найдя слов.
Я продолжил. Сказал, что мой «отец» был дворником. Всю свою жизнь он подметал улицы, убирал снег зимой, листья осенью, мусор круглый год. Он вставал в пять утра и приходил домой затемно. Его руки были такими же, как мои сейчас. Руками человека, который работает физически. Я спросил ее: если бы я остался сыном дворника, без денег, без холдинга, без влияния, она бы так же унижала моего ребенка? И моего отца тоже?
Молчание было ей ответом.
Родители в классе зашевелились. Я слышал, как шуршат телефоны, как кто-то шепчет соседу, показывая экран. Один мужчина в дорогом костюме вдруг встал и начал говорить, что мы с ним, кажется, встречались на приеме у губернатора в прошлом году, и что он рад меня видеть, и что если мне что-нибудь нужно, он всегда готов помочь. Женщина рядом с ним дернула его за рукав, заставляя сесть, и я увидел на ее лице смесь стыда и страха — потому что, кажется, именно она шептала в коридоре про «бедного ребенка».
Я не обращал на них внимания. Я смотрел на Валентину Игоревну и говорил то, что должен был сказать. Я объяснил, почему я живу так, как живу. Рассказал, что восемь лет назад, когда родился мой сын и умерла его мать, я принял решение уйти от дел. Я хотел быть рядом с Мишкой, хотел растить его сам, хотел, чтобы он вырос нормальным человеком, а не избалованным наследником. Я отдал его в обычную школу, не в элитную, не в частную, потому что хотел, чтобы его оценивали по нему самому, по его поступкам и характеру, а не по моим деньгам. Я ношу спецовку, потому что работаю руками каждый день на стройке, вместе с рабочими, как мой отец работал всю жизнь. Это мой выбор.
— А вы, — сказал я ей, — вы оценили меня по моей одежде, и моего сына оценили по мне, даже не попытались узнать, кто мы на самом деле.
В этот момент я вспомнил о Мишке. Он сидел в коридоре за дверью, и дверь была приоткрыта, и я понял, что он слышит всё. Я подошел к двери, открыл ее шире и увидел своего сына, сжавшегося на стуле, с красными глазами и бледным лицом. Он слышал каждое слово.
Я позвал его войти. Он встал неуверенно, медленно подошел ко мне, и я взял его за руку и почувствовал, как он дрожит. Ввел его в класс, и все смотрели на нас, на мою спецовку, на его школьную форму, на наши сцепленные руки.
Я повернулся к классу и сказал, что мне нужно понять кое-что. Обратился к детям, которые сидели в углу, ожидая своих родителей. Несколько человек, может быть, пятеро или шестеро. Спросил их напрямую:
— Она так только с Мишей, или с вами тоже?