Иногда приезжали дети и внуки: привезти крупу, подправить печь, навестить стариков. Надолго не оставались. Место давило. Даже те, кто не знал подробностей, чувствовали здесь тяжелую, непроговоренную тоску. Лес вокруг становился гуще, поля уходили в кустарник, река мелела. Деревня превращалась в призрак не за одну зиму, а медленно — так умирает память, если ее долго стыдятся.
К восемьдесят седьмому она существовала почти только в бумагах. На картах еще значилась, но жителей оставалось восемь, все старше семидесяти. Последняя из женщин, участвовавших в прежнем порядке, умерла в возрасте восьмидесяти четырёх лет и унесла с собой живое знание о том, как все было без легенд и пересказов. Остались дети и внуки, знавшие обрывки: шепот за печью, странные фамилии в старых книгах, безымянные кресты на кладбище, взгляды старух, которые замолкали при слове «отец».
Некоторые пытались расспрашивать. Старухи отворачивались, качали головами, говорили, что прошлое мертвое и трогать его нельзя. Но оно не было мертвым. Оно жило в лицах, в похожих руках, в повторяющихся чертах, в страхе назвать вещи своими именами.
За одиннадцать лет в той системе родилось шестьдесят три ребенка. У них было трое возможных отцов — Остап Бойчук, Мирон Коваленко или Кирилл Стеценко. Три мужчины дали жизнь целому поколению, которое потом разошлось по разным краям, часто не зная друг друга и не подозревая о родстве. Одни сменили фамилии, другие оборвали связи, третьи делали вид, что помнят обычное деревенское детство, а не порядок, построенный на молчании.
В конце восьмидесятых, когда старые тайны начали всплывать повсюду, в деревню приехал молодой журналист из местной газеты. Он слышал слухи: после войны здесь будто происходило что-то такое, о чем старики не говорят даже детям. Он ходил по пустым улицам, заглядывал в разваленные избы, нашел кладбище с несколькими безымянными крестами. Расспрашивал оставшихся жителей. В ответ слышал одно и то же: ничего не знаем, ничего не было, деревня как деревня, таких вокруг множество.
Журналист понял, что за молчанием скрывается не пустота. Но добраться до сути не смог. Старики держались крепко, документы исчезли, свидетели уходили один за другим. Он несколько дней ходил по заросшим дворам, записывал обрывки фраз, сравнивал лица на старых фотографиях, но всякий раз упирался в одну и ту же стену: люди помнили, но не хотели отдавать память чужому человеку. Он написал маленькую заметку о вымирающей деревне, о брошенных домах и заросших полях. Редактор не поставил ее в номер: таких историй, сказал он, слишком много, читателя этим не удержишь.
Слухи, однако, жили. В соседних селах рассказывали о деревне невест, о женщинах, которые после войны будто делили одного мужчину, о детях с одинаковыми глазами, о грехе, ставшем законом. Пересказы обрастали выдуманными подробностями и превращались в страшилки. Говорили, что по ночам там слышен женский плач, что у разрушенного колодца мелькает бородатая тень, что из-под земли плачут младенцы. Мистика, конечно. Но даже выдумка иногда хранит зерно боли.
Место действительно казалось проклятым, хотя никакого проклятия, кроме человеческого, там не было. Слишком много страданий впитала земля. Слишком много судеб согнули страх, нужда и ложь.
Архивы местного ведомства, где могли остаться бумаги о проверках, сгорели в начале шестидесятых при странном пожаре. Официально говорили о неисправной проводке. Неофициально шептались, что кто-то хотел уничтожить опасные следы. Возможно, постарался Кирилл Антонович, пока у него еще оставались связи. Возможно, кто-то другой, кому было выгодно оставить прошлое без документов. Хозяйственные книги деревни тоже пропали. Устина Мироновна перед смертью уничтожила их, как когда-то обещала. Тайная тетрадь со списками исчезла еще раньше. Бумага не пережила людей.
Последняя жительница, Мелания Харитоновна, умерла в восемьдесят девятом. Ей было девяносто три, и она помнила деревню еще до войны, до беглого, до системы, до безымянных могил. Перед смертью она сказала внучке, приехавшей проститься:
— Не возвращайся сюда. Пусть место умрет до конца. Пусть трава закроет дороги, лес заберет избы, даже память пусть уйдет. Здесь не было ничего доброго. Только боль и грех.
Внучка послушалась. После похорон она больше не приезжала. Деревня опустела окончательно, и природа принялась делать то, чего люди боялись и ждали одновременно. Через несколько лет трудно было понять, где стояли дома. Молодые деревья проросли сквозь полы. Кладбище стало лесной поляной. Кресты упали или сгнили. Дольше всех держался один — без имени, на могиле Остапа. Он тоже ветшал под дождями и снегом, пока не стал похож на сухую ветку…