ЕЁ ОСТАВИЛИ ПЕРЕД ПОЕЗДОМ — но машинист увидел её слишком рано

Share

Ключи от будки сдай Наталье, папки с корешками тоже. Оксана взяла лист об отстранении и прочитала до конца. Он был оформлен правильно: основание, дата, срок, подпись, печать. Придраться было не к чему. По акту с недостачей проверка положена и отстранение до её окончания положено тоже.

Сколько идёт проверка? Как получится, месяц, два? А потом? Дорошенко не ответил. Василий Михайлович.

Она положила лист обратно. Вы понимаете, что вы сейчас делаете? Я исполняю, — сказал он. Я не назначал проверку. А кто назначил?

Иди, Ксюша, ключи сдай. Семнадцатого она поехала на разъезд в последний раз забрать своё и передать смену. Своего было немного: кружка, вязаные напульсники, коробка со стёклами для фонаря, отрывной календарь, который она вешала сама четыре зимы подряд. Она сняла календарь и подумала, что сменщице он тоже пригодится, и повесила обратно. Печку она растопила по привычке, хотя топить теперь было не её дело.

Левченко пришёл в четвёртом часу. На девятом километре он в это время не бывал, значит, шёл специально. Уходишь, значит? Ухожу. Он постоял у порога, не проходя, шапку не снял.

Ты это… Он смотрел на печку. Ты не думай про меня плохо. Я не думаю. Меня в понедельник вызывали в контору.

Оксана перестала складывать вещи. Кто? Василий Михайлович. И этот был, из района. Левченко переступил с ноги на ногу.

Спрашивали про тебя. Что спрашивали? Ну как ты работаешь? Аккуратна ли? Не бывало ли, что путала чего?

А вы? А я сказал, что работаешь хорошо. Спасибо. Погоди, спасибо. Он наконец посмотрел на неё.

Меня потом ещё спросили, а не жаловалась ли она вам на начальство? И не говорила ли, что документы неправильно ведут? И я сказал, что не говорила. Оксана смотрела на него. Степан Андреевич, я вам в январе про платформы говорила.

Вот тут у этой печки говорила, — сказал Левченко. И вы сказали, что не говорила. Сказал. Он развёл руками. Коротко, беспомощно.

У меня год и 4 месяца. Степан Андреевич… Она застегнула сумку и повесила на плечо. 1 год и четыре, — повторил Левченко ей в спину, когда она уже открывала дверь. Я ж пути смотрю, я ж не про людей. Восемнадцатого она пошла к Марченко.

Вера Григорьевна впустила её, но говорила, стоя, не садясь, не предлагая сесть, и всё поглядывала на окно. Вера Григорьевна, мне нужен Ткаченко. Какой Ткаченко? Виктор Романович, вы мне сами про него говорили в феврале. Мало ли что я говорила.

Марченко поправила герань на подоконнике, хотя поправлять было нечего. Уехал он и уехал. Куда? Не знаю. Я знаю.

Ксюша. Старуха обернулась. Ты знаешь, что мне сказали? Мне сказали, что почта — работа ответственная и что если человек чужие бумаги возит, то это уже не почта, а самодеятельность. Кто сказал?

Неважно. Марченко села наконец, тяжело. Мне до пенсии полтора года. Мне уже один раз за тебя влетело. Оксана молчала.

Я не прошу вас ничего нести, — сказала она через минуту. Я прошу адрес. Зачем он тебе? Затем, что у меня больше никого нет. Марченко посмотрела на неё и вдруг сдалась.

Не словами, а лицом. Оно обмякло и стало старым. Пенсию ему я пересылала, — сказала она. 3 года пересылала, пока он на нашем участке числился. Районный центр, дом восемь на улице у реки. У дочери он.

Фамилия у дочери другая, по мужу. А он как раз Ткаченко и есть. Спасибо. Он тебе не откроет. Может и не откроет.

Не откроет, — сказала Марченко. Я его помню. Он и тогда в восемьдесят четвёртом ни с кем не простился. Автобус в районный центр уходил в 7 утра и шёл полтора часа тридцать восемь километров по зимнику с остановками у трёх деревень. На автостанции районного центра над крыльцом висел репродуктор, и он работал на весь квартал.

Объявляли рейсы, потом играла музыка, потом снова объявляли. Оксана спросила дорогу и пошла пешком минут 20. Дом восемь стоял в конце улицы у самой реки. Обычный дом, крашенный синим, с высоким крыльцом. Она поднялась и постучала.

Открыл старик. Он был высокий, сутулый, в двух кофтах, одна на другой. С очками, сдвинутыми на лоб, посмотрел на неё через порог и не пустил внутрь. Стоял в дверях, придерживая створку. Вам кого?

Ткаченко Виктор Романович. Ну, я Коваленко, из посёлка, дежурная по разъезду. Он не удивился. Он просто стал закрывать дверь медленно, аккуратно. Виктор Романович, я на минуту.

«Я ничего не знаю». «Я даже не сказала, о чём». «Я ничего не знаю», — повторил он. Оксана придержала дверь ладонью. Не сильно, но он остановился.

Вы работали приёмоздатчиком. Вы уехали в мае восемьдесят четвёртого за 3 дня. Я на пенсию вышел. Вам было пятьдесят восемь. Ткаченко молчал.

За его спиной в глубине дома тикали часы, и слышно было, как женский голос спросил: «Кто там?» И он не ответил. «Меня 27 февраля вывезли на десятый километр», — сказала Оксана. Связали и положили на путь. Меня машинист увидел.

Старик смотрел на неё. «Читал», — сказал он глухо. «В районной было про несчастный случай на перегоне. Это не несчастный случай». «Я вижу».

Он всё ещё держал дверь. «Идите», — сказал он. «Идите домой, женщина». Виктор Романович, у меня забрали всё. Документы пропали, меня от работы отстранили, повесили недостачу.

Мне не с чем идти. Правильно, — сказал Ткаченко. Так и делается. Что вы знаете? Ничего.

Он снова стал закрывать дверь. Створка шла к косяку. Оставалась ладонь, полладони. И тогда, уже почти закрыв, он вдруг спросил через щель быстро, тихо, будто вопрос вырвался. А платформы у вас те же?

Оксана не сразу поняла, какие платформы. Четыре. Те же самые или другие? Те же. Ткаченко закрыл дверь.

Она стояла на крыльце, слушая, как за дверью не отходит. Половица там скрипнула один раз и больше не скрипела. Мороз к вечеру взял под пятнадцать градусов. Щёки у неё горели, то ли от ветра, то ли от того, что она полдня шла и говорила. И она зачерпнула снег с перил крыльца и прижала к лицу ладонью и держала, пока не онемела.

Обратный автобус пришёл в посёлок в восьмом часу в темноте. У остановки у магазина никого не было, кроме одного человека. Он стоял у столба, курил и не уходил, хотя автобус уже разгрузился. Оксана Николаевна. Богдан Петрович.

Гончаренко бросил папиросу в снег и наступил на неё. Ездили куда? В универмаг платок смотрела. Он посмотрел на неё сбоку. Ну-но.

Они пошли по дороге к окраине. Он рядом, чуть впереди, глядя под ноги. «Меня отстранили», — сказала она. «Вы, наверное, знаете». Знаю.

По акту, которого я не подписывала. Про акт я не в курсе. Он помолчал. Я в курсе проверки. Что про проверку?

Гончаренко шёл ещё шагов 10 и не отвечал. Я 2 недели думаю, говорить вам или нет, — сказал он наконец. Говорите. Проверку заказали не у нас, Оксана Николаевна, — сказал Гончаренко, глядя на дорогу. Позвонили из леспромхоза.

В тот же день, когда вы вышли от Мельника. Вертушка прошла в 1:20, и она сосчитала её всю до последнего вагона. Считалось, само собой, без её участия. Дом стоял в полукилометре от путей. Стук на морозе доносился хорошо.

И она лежала и слушала глухо, глухо, глухо. Сорок восемь. Гружёная на выход. Две ночи она примеряла к себе фразу Гончаренко и не нашла, куда её приложить. Позвонили из леспромхоза в тот же день, когда она вышла от Мельника.

Ну и что? Пойти к Кравченко и сказать: «Мне участковый по дороге от автобуса сообщил». Кравченко спросит, откуда участковый это знает. Гончаренко скажет, что не говорил ничего. Она встала, зажгла лампу и разложила на столе всё, что у неё оставалось.

Выписки на промокашках, календарик с отмеченными датами, копия акта с чужой подписью, копии листа об отстранении, четыре бумажки. Ни одна из них ничего не доказывала. Оксана смотрела на них, и вдруг в ней поднялось что-то горячее и быстрое. И она смела всё это со стола ладонью, разом, одним движением, и бумажки разлетелись по полу, и лампа качнулась. Она стояла над ними, стояла, пока не остыла.

Потом села на пол и стала собирать, по одной, разглаживая на коленях, и собирала долго, и сложила стопкой на подоконник и легла не раздеваясь. Двое суток после этого она почти не разговаривала. Мать поднимала её к завтраку, и она вставала. Мать говорила: «Сходи в магазин». И она шла в магазин, стояла в очереди за хлебом, который её мать же и пекла, и приносила домой и ставила на стол.

В магазине с ней здоровались через одного. 22-го утром пришла соседка Руденко за солью. Стояла в дверях, мялась, и всё смотрела на её руки. Ксюш, а ты на разъезд-то теперь не ходишь? Не хожу. А то у меня Колька в путейцы просится, ему бы рукавицы.

Оксана пошла к сундуку, достала свои рабочие рукавицы двойные, с вязаными напульсниками, которые мать вязала ей каждую осень, и отдала. Руденко взяла и не сразу поняла, что взяла. Так они же тебе нужны. Не нужны. Мать смотрела на это от печки и ничего не сказала.

А вечером Оксана услышала, как она в сенях говорит с Бойко тихо на два голоса, и разобрала только: «Сидит и молчит» и «А к кому её вести?» 22-го вечером мать вернулась с почты. «На тот год выписывать надо», — сказала она, разматывая платок. «Вера говорит, подписку в апреле закрывают. Я тебе журнал выписала». Тот с выкройками.

Ты же любила. Оксана сидела у стола. Что выписала? Журнал. Мать повесила платок. 12 номеров.

Журнал. И вот тут, ровно на этом слове, у неё в голове встала кабина, приборный свет и Литвиненко в полоборота с локтем на спинке сиденья. Она сидела не шевелясь и вытягивала это из себя по кускам. Он спрашивал про папку. Она сказала, что не брала.

Он спросил, кому она рассказывала. Она сказала: «Никому». Он сказал: «Врёшь». Потом помолчал. Потом машину подкинуло.

Потом он сказал в сторону, себе под нос, с досадой. Да не нужна нам эта папка. Тьфу на неё, на папку. Нам журнал нужен. И Шевченко сказал резко: «Сергей».

Оксана встала. 3 недели она думала, что её вывезли из-за папки, из-за той серой, с завязками, которую вынесли из шкафа накануне утром. И 3 недели у неё не сходилось одно: если папку уже забрали двадцать седьмого днём, зачем вечером спрашивать, где она? Затем, что папка им была не нужна. Копии накладных. Бумага мёртвая.

Копии можно и уничтожить, и не признать, и сказать, что таких не было. Им нужен был журнал движения. Тот, где рукой дежурного посменно в момент прохода записано, какой поезд, во сколько принят, во сколько отправлен, сколько вагонов. Прошнурованный с пронумерованными листами, с сургучом и подписью начальника станции на обороте последнего листа. Такой не почистишь.

Из такого листа не вынешь. Такой можно только уничтожить целиком и написать вместо него новый. Ксюша, — сказала мать, ты чего встала? Ничего, мама, ложись. Всю ночь она проверяла себя.

Бумаг у неё не было, ни журнала, ни подшивок, ни доступа к ним. У неё была только собственная голова, и она стала выкладывать из неё на промокашку то, что помнила. Ночь на 12 января. Вертушка на выход. Принята в один час восемь минут, отправлена в один час двадцать шесть минут.

Сорок два вагона. По натурному листу сорок шесть, из них четыре порожних. Она записала и посмотрела. Вот оно. В натурном листе четыре платформы значились порожними, и в бумагах от отправителя их не было вовсе.

А в журнале движения, в её собственном журнале, куда она писала в ночи, глядя на состав, стояло число, которое она сама и посчитала, сорок два. И сорок два сходились с её счётом. Значит, всё это время расхождение лежало не в накладных, оно лежало у неё в журнале за её собственной подписью, ночь за ночью, четыре года подряд. 29 ноября.

Она закрыла глаза и восстановила ту смену. Было тридцать два, а по листу тридцать шесть. Октябрь восемьдесят пятого она не помнила слишком давно, но помнить было и не нужно. Достаточно было одного. В подлинном томе числа стоят её посчитанные по стыкам…