А в томе, который она сама переписывала набело весь февраль с чужих готовых листов, стоят числа из натурных листов. Она переписывала не журнал, она переписывала то, что ей велели считать журналом. Вот зачем нужна была ревизия из региона. И вот зачем поручение отдали ей, а не приёмосдатчику. В новом томе её почерк, её подпись, её рука.
И никто никогда не докажет, что она писала не то, что видела, а старый том с настоящими числами велено было сжечь. Оксана села к столу и положила ладони на клеёнку. Руки не дрожали. Они лежали ровно, и она смотрела на них. И от этой ровности ей стало страшнее, чем было в кабине между двумя.
Она не сожгла его. Она держала его дома 4 дня, потом 4 дня носила в сумке и не могла ни сжечь, ни оставить в доме, потому что дома его нашла бы мать. И в конце января в смену, идя с разъезда на девятый километр посмотреть, как Левченко ставит клинья, она открыла железный путевой ящик у его будки, сдвинула накладки и промасленную ветошь и положила том на дно.
Просто, чтобы не в доме, просто на неделю до решения. И забыла, потому что в январе началось всё остальное. Из дома она вышла в половине первого ночи. Днём она бы не пошла. За домом смотрели негрубо, без слежки.
Кто-нибудь всегда стоял у магазина, кто-нибудь всегда шёл в ту же сторону. И просить было некого. Левченко спрашивали о ней в конторе. Марченко уже водили на разговор. Ночь была ясная, около пятнадцати мороза, безлунная.
Наст держал. Она взяла фонарь и не зажигала его. До разъезда 4 км. От разъезда до девятого ещё пять. По дороге до разъезда шла обочиной по целине, чтобы не скрипеть на укатанном.
За разъездом дороги нет, там только ветка. И она пошла по краю насыпи. По шпалам не решилась. Шаг сбивался. Наст скрипел под валенками ровно и громко, и этот скрип был единственным, что она слышала.
Разъезд она обошла лесом, чтобы её не увидели из будки. В окне горел свет, за столом сидела сменщица, и Оксана постояла минуту, глядя, как та поправляет лампу. Она всегда её так поправляла, привстав. Дальше пошло тяжелее. Ветка забирала в подъём.
Вагонная колея под насыпью была переметена, и она проваливалась через шаг. На шестом километре её обогнал состав. Она успела отойти на десяток шагов вниз к деревьям и легла в снег. Прожектор прошёл по насыпи, по кустам, по её следам и ушёл. Тепловоз протащился мимо, потом вагоны, глухо и тяжело, потом стало тихо и в тишине зазвенела в ушах.
Она поднялась и пошла дальше. К будке обходчика она вышла в третьем часу. Будка — кирпичная, низкая, тёмная. На столбе рядом висел фонарь, который не горел с осени, а сам столб гудел ровно, глухо трансформаторным гулом, который в этой тишине был слышен шагов за 100 и почему-то успокаивал. Железный ящик стоял у стены, старый.
Оксана подошла и зажгла наконец фонарь, прикрыв его полой пальто, и опустила свет вниз. Снег у ящика был утоптан, и следы были не её. И вели они не с ветки, а из леса. К половине четвёртого утра мороз взялся крепче. Оксана присела над следами и посветила близко.
Валенок с галошей, левый стоптан внутрь, шаг короткий и широко расставленный. Так ходит человек, который всю жизнь ходит по шпалам. Следы шли от тропинки, что срезала через ельник от дома обходчика к будке, и обрывались у ящика и обратно уходили тем же путём. Левченко. Конец марта.
Плановая выправка после морозов. Накладки и костыли берут отсюда. Крышка примёрзла. Она подсунула черенок фонаря под край и надавила. Не пошло.
Обстучала кромку рукавицей, отогрела дыханием петлю, надавила снова. Железо взвизгнуло и подалось на палец. Она подцепила ещё раз обеими руками, и крышка отошла. Внутри лежали накладки, моток проволоки, банка с костылями и промасленная ветош. От ящика пахло железом и соляркой, и на морозе этот запах был плоский, застывший.
Она вынула ветош. Том лежал на дне чёрной клеёнчатой обложкой вниз, чуть выгнувшись. Она подняла его двумя руками. Он был тяжёлый, промёрзший насквозь. Обложка на морозе стала жёсткой, как фанера.
За спиной хрустнуло. Кто тут? Левченко стоял в десяти шагах с фонарём в тулупе поверх ватника. Он поднял свет и увидел её. Оксана Николаевна.
Оксана выпрямилась. Том она держала перед собой, не пряча. Прятать было поздно и некуда. Здравствуйте, Степан Андреевич. Ты чего тут в четвёртом часу?
Пришла. Он подошёл, посветил на открытый ящик, на разворошённую ветошь, потом на её руки. Свет постоял на обложке несколько секунд. Левченко опустил фонарь. Ящик закрой, — сказал он, — а то накладки снегом набьёт, потом выковыривай.
Оксана опустила крышку и придавила ладонью, пока не села. «Меня отстранили», — сказала она. «Я тут не по службе. Я вижу, что не по службе». Они постояли.
Столб над будкой гудел ровно и глухо. «Степан Андреевич, вы меня видели?» Левченко долго молчал. Я тут в 4 хожу, — сказал он наконец. Я хожу и путь смотрю.
Вот я и смотрел путь. Он повернулся и пошёл к тропинке. На середине остановился. 8 км назад пойдёшь? — спросил он, не оборачиваясь. Пойду. Ты по насыпи не ходи.
В 5:20 порожняк с узла. Он помолчал. И ты его за пазуху сунь. Он на морозе ломкий, обложка треснет. Домой она пришла в седьмом часу, когда мать уже ушла в пекарню.
Отогревала том у печки часа два, не разворачивая. Если открыть промёрзший, страницы ломаются на сгибе. Потом села к столу и открыла. Записи были её. Смена за сменой, четыре зимы.
Время приёма, время отправления, номер поезда, количество вагонов. Своя рука, знакомая до последней помарки. Она нашла ночь на 12 января. Принят в 1:08, отправлен в 1:26, вагонов сорок два. И там же, в графе рядом, то, что она вписывала всегда, потому что так её учили в первый год и потому, что иначе не сходилась нитка.
Время занятия перегона. Состав занял перегон в один час двадцать шесть минут и освободил его на узловой по докладу в три часа сорок одну минуту. Оксана отложила ручку. Два часа пятнадцать минут, пятьдесят восемь километров. Гружёный состав идёт по этой ветке 2 часа и больше.
Порожняк быстрее. Но не в этом дело. Дело в том, что в переписанном томе, который она сама вывела набело за февраль, никакого времени занятия перегона не было вовсе. Ей дали листы, с которых она переписывала. В них стояло время приёма, время отправления, количество вагонов из натурного листа и всё.
Она переписала сорок шесть вместо сорока двух и не переписала ни одной строки о том, сколько состав шёл и когда его приняли на узловой. А без этой строки нельзя сравнить. С этой строкой можно. В ту ночь состав шёл с грузом тяжело по своему настоящему весу. И на узловой это записано в их собственных журналах.
Она перелистала к 29 ноября. То же самое. Тридцать два вагона, время занятия перегона — два часа двадцать минут. И вот тогда она поняла, что одна с этим не справится. Том надо было сличать с переписанным, а переписанный лежал у Кравченко.
Том надо было где-то держать, а её дом стоял на окраине, и в него уже стучали ночью. И том надо было кому-то показать раньше, чем его найдут, потому что если найдут, про неё скажут, что она его украла со станции, и это ляжет к недостаче так ровно, что лучше не придумаешь. 25 марта она пошла к Марченко. Вера Григорьевна открыла и, увидев её, оглянулась на улицу через её плечо.
Заходи скорее. Вера Григорьевна, мне надо в районный центр. Опять. В последний раз. Марченко села и сложила руки на коленях.
Ксюша, ко мне заведующая приезжала из района, говорила про то, что почтальон лицо, которому доверяют, и что доверие можно и потерять. Я знаю, мне полтора года. Я вас не бумагу везти прошу, — сказала Оксана. Я прошу поехать со мной и постоять рядом. Это как?
Я поеду к Ткаченко. Я к нему уже ездила, и он дверь закрыл. Один раз он мне уже сказал два слова, а я потом никому не могу доказать, что он их говорил. Марченко подняла глаза. А если я буду стоять, сможешь?
Смогу. Вы будете второй, кто слышал. Старуха сидела и смотрела на герань. 30 лет, — сказала она наконец, будто продолжает давний разговор. Ладно, автобус в семь. Дом восемь, крашенный синим, они нашли в девятом часу.
Ткаченко открыл, увидел двоих и сразу стал закрывать. Оксана успела поставить ногу. Виктор Романович, я на 2 минуты. Со мной свидетель. Какой свидетель?
Что вы такое? Вера Григорьевна Марченко. Она вам пенсию 3 года пересылала. Ткаченко посмотрел на старуху. «Здравствуй, Витя», — сказала Марченко.
Он постоял, отпустил дверь и отошёл вглубь. Они вошли в сени, потом в комнату. В комнате было тепло, на стене висели ходики и громко тикали. Дочери дома не было. По крайней мере, никто не вышел.
«Садитесь», — сказал он неохотно. Оксана не села. Она достала из-за пазухи том, положила на стол и открыла на нужном месте. Посмотрите, я ничего не буду смотреть. Одну страницу.
Он не подошёл. Он стоял у печки и смотрел на стол издали. И Оксана видела, как он всё-таки читает глазами с трёх шагов, как читает вывеску. Потом он подошёл, надел очки, наклонился и повёл пальцем по строке. Ходики тикали.
Ткаченко протянул руку и придержал маятник ладонью, и стало тихо. «Время занятия перегона», — сказал он. «Да, вы его вели. Все ведут». «Не все», — сказал Ткаченко.
«Я вёл, и вас учил вести». Он поднял глаза. В восемьдесят третьем в ноябре я вам смену сдавал. Вот тут моя рука на предыдущем листе. Видите?
Оксана наклонилась. На развороте за две страницы до её первой записи шёл другой почерк, крупный, с наклоном влево. «Я им тогда то же самое и говорил», — сказал старик. Я говорил: «У вас накладные хоть какие рисуйте, а состав идёт столько, сколько он весит. Тяжёлый идёт долго».
И это записано в двух местах. У нас и на узловой. И что вам ответили? Ткаченко выпрямился и снял очки. Мне ответили, — сказал он, что у меня дочь в районном центре и что зять у неё работает на нижнем складе.
Кто ответил? Старик молчал. Виктор Романович, — сказала Оксана. 27 февраля меня вывезли на десятый километр. Связали и положили головой к рельсу. Меня машинист увидел за кривой.
В комнате было очень тихо, часы стояли. «Я знаю», — сказал Ткаченко. «Я вам говорил в тот раз, что читал». «Вы читали, что был несчастный случай». Он смотрел на неё, и лицо у него медленно менялось.
«Я тогда уехал за 3 дня», — сказал он. «Продал всё за половину. Мне пятьдесят восемь было, я думал, досижу тихо». И 3 года сидели тихо. 3 года. Он повернулся и вышел в другую комнату.
Его не было минут пять. Марченко стояла у двери, не снимая платка, и не говорила ни слова. Ткаченко вернулся с общей тетрадью в клеёнчатой обложке, перетянутой резинкой. «Восемьдесят второй, восемьдесят третий, восемьдесят четвёртый», — сказал он и положил её на стол рядом с томом. Я выписывал каждый раз даты, номера платформ, время занятия перегона по обоим концам.
Тридцать один случай. Оксана не сразу протянула руку. «Берите, — сказал он. — У меня она три года в комоде под бельём лежала». Кто вам тогда сказал про дочь? Ткаченко сел на табурет.
Он тогда мастером был на нижнем складе, — проговорил он. Молодой ещё, лет тридцати пяти. Вежливый очень. Вызвал меня, чаю налил и сказал, что понимает мою добросовестность и что она делает мне честь. А потом про дочь.
Фамилия? Мельник, — сказал Ткаченко. Григорий Александрович…