ЕЁ ОСТАВИЛИ ПЕРЕД ПОЕЗДОМ — но машинист увидел её слишком рано

Share

Лист лежал перед ней уже 40 минут, и на нём была одна строка, начатая в четвёртый раз. 3 февраля на разъезд приехали двое с узловой проверять ведение документации. Внеплановое, — сказали они, обычное дело. Конец квартала. Они сидели у неё в будке 6 часов, подняли журнал, корешки предупреждений, все листы за январь и половину декабря, сверили её подписи с образцом и уехали, не найдя ничего.

Проверок такого рода на разъезде не было ни разу за 4 года. И приехали они не по путевому хозяйству, не по безопасности, а по бумагам, по тем самым, из-за которых она ходила к начальнику станции. 8 февраля вечером Оксана села писать. Она обмакнула перо и вывела. Прошу проверить факты отправки лесоматериалов. Посмотрела и зачеркнула.

Слово «прошу» стояло не так, будто она просит об одолжении. Начала снова с «Довожу до сведения». Буквы выходили чужие, крупнее её собственных, с наклоном, как у школьницы. Она переписала строку в третий раз, потом в четвёртый и в четвёртый раз оставила как есть, потому что понимала, что дело не в строке. Мать вошла из сеней с охапкой поленьев и остановилась.

От её ватника пахло хлебом. Он въелся в одежду за 20 лет пекарни. И этот запах шёл по всему дому и держался даже в морозной сенечной прохладе. Пишешь? Пишу.

Лидия Андреевна сложила поленья у печки, отряхнула руки и села напротив. Кому? В районную прокуратуру. Мать не заплакала сразу. Она сидела и смотрела на лист.

И лицо у неё было такое, будто ей сказали про чью-то смерть. И она ещё считает, во сколько выезжать. На Василия Михайловича? Не на него, по факту. Ксюша, мать положила ладонь на стол рядом с листом, но не на него.

Ты понимаешь, что будет? Понимаю. Ничего ты не понимаешь. Она заговорила быстро, глотая. Со мной Надежда в пекарне 20 лет рядом стоит.

У неё сын у Дорошенко в конторе. Руденко через дорогу. Там муж на нижнем складе. Ты завтра выйдешь, а с тобой Надежда не поздоровается и Руденко не поздоровается, и на почте будут молчать, пока ты не выйдешь. И меня в пекарне на ночную поставят, а я не могу ночную, ты знаешь.

Мать жала платок в кулаке. Мне пятьдесят четыре года. Я тут всю жизнь прожила. Мне тут умирать. Оксана отложила ручку.

А если я не напишу? А если не напишешь? Ничего не будет. Всё как было. Мама, там воруют.

Пусть воруют. Лидия Андреевна почти крикнула и тут же испугалась своего голоса, оглянулась на окно. Пусть воруют. Это же не твой лес. Это не наш с тобой лес.

Он государственный, его никто не считает. Его лес родит и родит. Его считают, — сказала Оксана. Я его и считаю. Это моя работа.

Мать заплакала негромко. Просто у неё пошли слёзы, и она их не вытирала. «Отец твой тоже был правильный», — сказала она. «Тоже всё по инструкции. Вот и лежит на кладбище».

Отец на переезде погиб. Мама, он не за бумагу погиб. Всё равно Оксана дописала заявление в тот вечер до конца на полутора страницах. Даты, номера платформ, натурный лист, накладные, ноябрьская подшивка. Про то, что видела ночью на складе, написала отдельным абзацем, коротко и без выводов.

Подписалась. Мать легла и не сказала ей ни слова ни в тот вечер, ни утром. 9 февраля Оксана пошла через дорогу в тринадцатый дом. Вера Григорьевна Марченко носила почту в посёлке 30 лет. Она открыла дверь, посмотрела на Оксану и, не спрашивая, посторонилась: «Заходи, милая, чаю дам». В доме у Марченко было чисто и тесно.

На подоконнике стояла герань в трёх горшках, а на стене висел отрывной календарь с уже оборванным утренним листком. Оксана села и положила на стол конверт. «Вера Григорьевна, мне надо это в районный центр, в прокуратуру». Марченко взяла конверт, повертела, посмотрела на адрес и положила обратно. «Почты не хочешь?»

«Почта одна». «Почта одна», — согласилась Марченко спокойно. «И я на ней сижу, и всю исходящую в мешок при мне складывают. А мешок до автобуса лежит в конторе, в углу, потому что помещения у нас другого нет, и в конторе ходят все». «Вот я и пришла».

Марченко налила чаю, поставила перед ней и села, не выпуская из рук своей кружки. А автобусом сама почему не свезёшь? Автобус в 7 утра от магазина, там полпосёлка стоит, и назад вечером тем же, при всех. Верно, — Марченко кивнула. Себя спросят, куда ездила, и не отстанут.

К участковому идти я не пойду, — сказала Оксана. Богдан Петрович к Василию Михайловичу в дом ходит. Я сама видела на Новый год. Марченко поставила кружку. Он ко всем ходит.

Всё равно. Старуха помолчала, глядя в окно. Шестнадцатого я еду за пенсиями, — сказала она наконец. Каждый месяц езжу, с семнадцатого разношу. Меня с сумкой на автобусе видит весь посёлок, и никто не спрашивает, потому что все знают.

Вера за деньгами поехала. Вера Григорьевна… Отдам под расписку, — сказала Марченко, и расписку тебе привезу. Вам-то это зачем? Марченко посмотрела на неё.

У неё были блёклые старые глаза, и смотрели они спокойно. «30 лет, милая», — сказала она. 30 лет тут всё сходит с рук. Всем и всегда. Мне уж хоть раз посмотреть охота, как не сойдёт. Она убрала конверт в брезентовую сумку, туда, где лежали накладные на пенсию, и застегнула ремешок. «А теперь расскажи мне толком», — сказала она.

«А то я повезу, а сама не знаю, чего». Оксана начала рассказывать и сама себе удивилась. Пока она рассказывала про то, что платформа по бумаге порожняя, а идёт гружёная, про то, что в накладных её вообще нет, про то, что подчистка стоит в одной и той же графе два раза, всё это впервые сложилось у неё в одну прямую линию, а не в кучу отдельных странностей.

Погоди, — перебила Марченко, ты мне попроще. Лес-то везут или не везут? Везут. А по бумаге не везут? По бумаге эти четыре платформы стоят пустые в тупике.

И где же он тогда лес этот по бумаге? Она остановилась. Именно об этом она до сих пор не подумала. Лес не может просто исчезнуть. Он числится на нижнем складе.

Значит, его надо где-то списать, как потери при раскряжёвке, как брак, как отгруженный на другой участок. Значит, есть вторая бумага с другой стороны, и она тоже подчищена. Списывают, — сказала она медленно. Его списывают у себя, а увозят у нас. Ага.

Марченко кивнула. Значит, их там не один. Не один. Обе помолчали. А оно того стоит, Ксюша? — спросила Марченко.

Ты подумай сейчас, пока конверт у меня в сумке, а не в районном центре. Стоит. Точно, Вера Григорьевна. Если не стоит, тогда я 4 года зря стою на разъезде. Марченко посмотрела на неё сбоку и вдруг сказала: «До тебя тут один считал».

«Кто?» «Ткаченко. Виктор Романович. Приёмосдатчик был у нас при станции», — говорила Марченко, глядя в стол.

Ходил, спрашивал, бумажки поднимал, всё чего-то сверял. А потом в мае в восемьдесят четвёртом собрался в 3 дня и уехал. Куда? А кто ж его знает, Марченко пожала плечами. За три дня, милая, вещи в машину — и всё.

Даже с соседями не простился и не писал. Никому не писал. Оксана взяла кружку, чай успел остыть. Вот и я про то, — сказала Марченко. 16 февраля автобус ушёл в 7 и вернулся в половине седьмого вечера. Оксана ждала у Марченко.

Та вошла, опустила сумку на лавку, села и долго разматывала пуховый платок. Приняли, — сказала она. Вот. Она достала листок и подала. Заявление зарегистрировано, дата, входящий номер, подпись всё как надо.

Спасибо. Погоди, спасибо. Марченко не улыбалась. Я тебе доскажу. Что?

Отдала я его в окно. Там девушка сидит. Она пошла и вынесла бумажку эту с подписью и говорит: «Ждите ответа в срок». Я вышла на крыльцо, стою, платок завязываю. Холодно, ветер там на площади.

И вышел мужчина, который у неё эту бумагу забирал. Я его в окно видела, как он подходил. Марченко посмотрела на Оксану. Вышел и стоит на крыльце. А снизу к нему поднимается ваш этот из леспромхоза, главный инженер.

Оксана поставила расписку на колени. Мельник. Я фамилии не знаю. Высокий, в пальто хорошем, шапка пирожком. Он у нас на собрании выступал в ноябре.

Ну вот. Марченко развела руками. Поздоровались за руку. И пошли вместе. Не разошлись, а вместе пошли.

Под ручку почти разговаривают. В будке на разъезде в ту ночь было тихо. Оксана приняла порожняк в двадцать часов сорок минут, отправила, записала. Потом села и стала переписывать очередные листы в новый том. Работа шла медленно, и она бросила её к полуночи.

Мороз к ночи взял под тридцать градусов. Уголь в печке прогорел. Она подкинула и стало слышно, как тянет в трубе. Зумер селектора ударил в час двадцать. Так поздно её не вызывали никогда, кроме как по поезду.

А поездов до утра не было. Оксана нажала тумблер. Разъезд, Коваленко. Ксюша, это я. Голос Дорошенко был обычный, домашний, чуть сиплый.

Не спишь? Не сплю, Василий Михайлович. Молодец. Он помолчал. Как там у тебя?

Тихо, тихо. Мороз-то какой держит. Печку топи. Не жалей угля, я на разъезд ещё подкину. Спасибо.

Он снова помолчал. В селекторе шуршало. А ты одна там? Оксана посмотрела на дверь будки. Дверь была закрыта на щеколду, как всегда.

В смысле одна? Ну я говорю, обходчик не сидит у тебя. Степан Андреевич иногда греться заходит. Я знаю, он днём был на десятом, сейчас нет. Понятно.

Пауза. Ну ты гляди там, дверь запирай. Я запираю. Ну спи, то есть не спи. Он усмехнулся в микрофон.

Служба. Тумблер щёлкнул, и в будке снова стало слышно только печку. Оксана не убрала руку с селектора. Он не спросил про поезда, не спросил про предупреждение, про уголь по-настоящему, ни про что служебное. Он позвонил в час двадцать ночи, чтобы узнать, есть ли рядом с ней кто-нибудь.

Значит, вчера или сегодня они уже прочитали её заявление. Значит, теперь считают дни. И считает их не только она. Селектор зашуршал ещё раз. Дорошенко, видно, не сразу отпустил тумблер на своей стороне.

«Ксюша, так одна?» «Одна, Василий Михайлович», — сказала она в селектор. «Как всегда одна»…