На средней полке шкафа осталось пустое место шириной в ладонь. Полка была светлее вокруг этого места. По краям лежала тонкая пыль, а там, где стояла папка, дерево было чистое, не успевшее запылиться. Оксана провела пальцем и посмотрела на палец. За 10 дней в конторе с ней перестали разговаривать.
Не резко, просто отвечали короче, чем раньше, и не спрашивали ни про мать, ни про смену. 27 февраля она пришла к девяти часам, поздоровалась в общей комнате, и ей ответили двое из шести. Папка была толстая, серая, с матерчатыми завязками. В ней лежали копии накладных за 2 года. Те, с которыми она сверяла натурные листы, и те, которые она называла в заявлении.
Шкаф был невзломан. Дверца открылась, как всегда, с притиркой, и ключ повернулся мягко. «Наташ, — сказала Оксана, — а накладные где?» Наталья Шевченко сидела у окна со счётами и не подняла головы. Какие копии?
С завязками. Серая тут стояла. Не знаю. Костяшки щёлкнули. Я в шкаф не лазаю.
У тебя ключ есть. У меня ключ от общего шкафа. Наталья наконец посмотрела на неё, и лицо у неё было несчастное. Ксюш, ты меня не спрашивай, ладно? Я ничего не знаю.
Я тут сижу и цифры складываю. Оксана закрыла шкаф. В служебной комнате пахло канцелярским клеем. Плоские банки стояли на подоконнике, и запах от них шёл кисловатый и школьный. Она постояла у стола, сложила в уме, кто заходит сюда за день.
Дорошенко, Наталья, дежурные, когда берут бланки, приёмоздатчик, уборщица. Замок не трогали, значит, вынес кто-то из этих. Кабинет Дорошенко был второй от входа. Оксана постучала и вошла, не дожидаясь ответа. Василий Михайлович, где папка с накладными?
Дорошенко отложил ручку. Он был в кителе, гладко выбрит, и на столе перед ним лежал развёрнутый график вывозки. Он посмотрел на неё долгим, спокойным взглядом. Какая папка? Копии накладных за восемьдесят пятый и восемьдесят шестой.
Серая на средней полке. А, — он кивнул, — я её на узловую отправил в архив. — Когда? — На той неделе. С оказией. Оксана стояла и молчала. Василий Михайлович, — сказала она наконец, — в архив сдают весной после годового отчёта в апреле и по описи в двух экземплярах.
Опись я не составляла. Опись составил приёмосдатчик. Он бы у меня подпись взял. Я на разъезде эти накладные веду. Дорошенко посмотрел на график, потом снова на неё.
Ксюша, — сказал он мягко, ты бы взяла отгул. У меня смена завтра. Я подменю. Возьми 3 дня, сходи к матери в пекарню, чаю попей, посиди. Ты извелась вся, на тебе лица нет второй месяц.
Мне отгул не нужен, мне нужна папка. И тогда он изменился. Это произошло без крика, без стука по столу и даже без резкого движения. Просто мягкие складки у глаз перестали быть добрыми. Он сложил график пополам, ровно придавил ладонью сгиб и сказал совсем другим голосом: ровным, чужим, почти вежливым.
Папки нет. Как нет? Так нет. Он посмотрел на неё снизу вверх. И акта твоего нет, и расхождения нет, ничего нет.
Оксана Николаевна, ты понимаешь, что я тебе говорю? Она поняла. До этой минуты у неё была версия: «Приёмосдатчик напутал. Начальник станции покрывает подчинённого, боится ревизии, тянет». С этой минуты версии не стало.
Начальник станции стоял перед ней и говорил, что документов, которые она видела своими глазами, больше не существует. И говорил это не как человек, у которого пропала бумага, а как человек, который знает, где она. «Иди работай, — сказал Дорошенко, — и до марта мне тут тихо». Она вышла и минуты две стояла в коридоре у окна, пока не отпустила. После обеда её вызвали в контору леспромхоза.
Сказали, по путёвкам на февраль надо расписаться. Путёвки были ни при чём. Она поняла это, как только вошла. В коридоре её ждал не диспетчер. Мельник вышел ей навстречу сам.
Оксана Николаевна, здравствуйте. Зайдёте на 2 минуты? Кабинет у него был большой и холодный, с картой лесосек во всю стену. Он не сел за стол, а встал у окна и предложил ей сесть. И она не села.
Я слышал, вы летом в техникум собираетесь? Собиралась. Правильно собирались. Он говорил короткими законченными фразами, и после каждой была маленькая пауза. А если бы вам предложили не летом, а сейчас?
Что предложили? Узловую, соседнюю станцию. Мельник повернулся от окна. Дежурная по станции, не по разъезду. Оклад выше почти вдвое.
Общежитие сразу, комната отдельная, а потом и квартира. Там строят дом для железнодорожников. Я знаю, у меня там свои люди. Заочно оттуда ближе. Мать сможете забрать к себе.
Ей в тепле-то лучше, чем печку топить. Оксана слушала и смотрела на карту лесосек. Он назвал всё, чего ей не хватало: оклад, комнату, техникум, мать. Он назвал это ровно, без нажима, как читают наряд. «А кто вместо меня на разъезде?»
«Найдём». «Григорий Александрович, — сказала она, — вы главный инженер леспромхоза. Вы не назначаете дежурных по станции». Мельник чуть улыбнулся, и улыбка не дошла до глаз.
Я не назначаю, я прошу. Меня слышат. За что? Что? За что?
За что мне узловая и квартира? За хорошую работу. Он смотрел прямо. Вы 4 года стоите на разъезде в лесу. Одна ночами в тридцать градусов.
По-моему, этого достаточно. Оксана почувствовала, как частит дыхание. Она стала считать вдохи до десяти и на седьмом сбилась и начала заново. «Я останусь», — сказала она. «Подумайте до конца недели».
Я не буду думать. Мельник помолчал. Он не рассердился. Он просто посмотрел на неё ещё раз, внимательно, сверху донизу, будто примерял к чему-то, и кивнул. Как хотите, Оксана Николаевна.
Он открыл ей дверь и сказал вслед уже в коридор обычным голосом: «Дорога на разъезд плохая, вы там аккуратнее». Вечером она встретила Марченко у магазина. Темнело в шестом часу, и в шесть уже стояла ночь. Магазин закрывался, из дверей шёл пар, у крыльца стояли трое и курили. Марченко взяла её под руку и отвела за угол к забору.
Ксюша. Голос у неё был не свой. Меня утром спрашивали. Кто? — Богдан Петрович. Заходил участковый.
Марченко держала её за рукав. Сидел, чаю попил. А потом спрашивает: «Вера Григорьевна, а вы шестнадцатого в районный центр ездили?» Я говорю: «Ездила за пенсиями». Он говорит: «А ещё куда заходили?»
А вы? А я говорю: «В универмаг заходила, платок смотрела». Марченко перевела дыхание. Он не поверил, Ксюша. Он не так спросил, чтоб поверить.
Он спросил, чтобы я знала, что он знает. Оксана смотрела на неё и молчала. Она думала про то, что заявление зарегистрировано 9 дней назад, что ответ по нему должен прийти в срок и что за эти 9 дней папка с накладными исчезла со средней полки, а ей предложили квартиру на узловой. Вера Григорьевна, папки нет. Какой папки?
Копий, из которых я всё выписывала. Их из шкафа вынесли. Марченко отпустила её рукав. «Значит, боятся», — сказала она, значит, знают, что там написано. Старуха огляделась, у крыльца магазина докурили и разошлись.
Ты домой сейчас? Домой. Мне ещё в контору зайти, корешки забрать. Ты не ходи одна, поздно. Тут 4 км, Вера Григорьевна.
Тут все ходят. Из конторы станции она вышла в семь с небольшим. Дежурная машина в этот день была на нижнем складе. Её забрали с утра под какие-то доски и не вернули. Оксана и не рассчитывала.
Она ходила пешком всю зиму и полпосёлка ходило. Дорога от станции к окраине шла сначала вдоль путей, потом сворачивала и пересекала переезд нулевого километра, а дальше поднималась к домам. 40 минут ровным шагом. Мороз к вечеру взял под двадцать восемь градусов. Небо было ясное, звёзды крупные, снег визжал. Она несла сумку на плече и фонарь в правой руке.
Фонарь не зажигала: дорога была белая и видная. У переезда стояла машина бортовая, леспромхозовская, носом к путям. Двигатель работал ровно, негромко, на холостых, как работают, когда не хотят заглушить на морозе. Из выхлопной шёл белый плотный дым и стелился низко. Оксана замедлила шаг.
Машина у переезда вечером обычное дело. Тут стоят, ждут, курят, ждут состав, ждут напарника. Она видела это 100 раз. Фары не горели, габариты тоже. Она пошла дальше по обочине, чтобы обойти по кругу подальше от кабины.
Снег с этой стороны был нетоптанный, и валенки проваливались. Дверца кабины была открыта. Она поняла это только когда поравнялась. Сзади и справа скрипнул снег одновременно с двух сторон, и она даже не успела повернуть голову. Её взяли за локти.
Взяли крепко, без замаха. Коротким привычным движением таким берут ящик — и подняли так, что валенки на секунду потеряли снег. Она рванулась один раз. Сумка съехала с плеча и повисла на локте, и фонарь вылетел из руки. Фонарь ударился о наст и погас.
И последним, что она услышала с дороги, был звук захлопнувшейся дверцы. Через 20 минут машина свернула с зимника на старый ус. Оксана сидела в кабине посередине, зажатая между двумя. Слева был Шевченко за рулём. Он смотрел только на дорогу.
Справа сидел Литвиненко, и он всю дорогу сидел в полоборота к ней, положив локоть на спинку сиденья. Ус шёл в лес к старым делянкам. По нему возили летом и осенью. Зимой он был накатан наполовину, и машину бросала на застругах. Кабина пахла соляркой и застоявшимся табачным дымом.
Печка работала, и от этого тепла ей делалось не легче, а хуже. «Куда мы едем?» — спросила она. Литвиненко не ответил. Она повернулась к Шевченко. «Андрей Сергеевич, куда мы едем?»
Шевченко молчал и держал руль обеими руками. Он тянул «ну» перед каждым словом всю свою жизнь. И сейчас не тянул, потому что не говорил вообще. «Ты не с ним говори», — сказал Литвиненко. «Ты со мной говори».
Хорошо. С вами? Где папка? Оксана посмотрела на него. Какая папка?
Не начинай. Литвиненко говорил спокойно, без злости, будто спрашивал время. Серая с завязками из шкафа в конторе. Её нет в шкафу. Я знаю, что нет.
Я спрашиваю, где она. Я не брала. Машину подкинуло на заструге, и она ударилась плечом о плечу Шевченко. Шевченко чуть отодвинулся. Ладно, — сказал Литвиненко.
Тогда второй вопрос. Кому ты рассказывала? Про что? Про вагоны. Я к начальнику станции ходила в январе.
Это я знаю. Кому ещё? Оксана смотрела вперёд на белую дорогу в свете фар, на подступающие с двух сторон стволы. Она думала не о том, что ответить. Она думала о том, что если сказать прокуратуру, то следующий вопрос будет через кого?
И тогда назовут Веру Григорьевну, старуху 70 лет без малого, живущую одну в тринадцатом доме. Никому, — сказала она. Врёшь. Никому, Коваленко. Литвиненко наклонился ближе.
Ты пойми, что мы сейчас разговариваем, просто разговариваем по-человечески. Потом уже разговаривать не будем. Я говорю как есть. Он выпрямился, помолчал и сказал в сторону, будто самому себе: «Да не нужна нам эта папка. Тьфу на неё, на папку».
«Нам журнал нужен». «Сергей», — сказал Шевченко резко, первый раз за всю дорогу. Литвиненко осёкся. Оксана сидела, не поворачивая головы, и держала это слово в себе, как держит горячее. Журнал. Машина остановилась на просеке, не доезжая до конца уса.
Литвиненко вылез и выдернул её за рукав следом, и она встала в снег по колена. В стороне, шагах в тридцати, стояла вторая машина. Она стояла носом к ним, и фары у неё горели, и свет бил прямо в лицо. Так что дальше света не было видно ничего, ни кабины, ни человека. Мотор у неё работал.
«Стой тут», — сказал Литвиненко и пошёл на свет. Оксана стояла и щурилась. Мороз брал за щёки, и она отвернула лицо в тень. У той машины разговаривали. Она слышала два голоса: низкий, короткий, голос Литвиненко, и второй, который не приближался.
Второй говорил тише, и слов было не разобрать, но голос был не молодой и не грубый. Он говорил ровно, с паузами, мягко забирая на конце фразы вверх. Так говорит человек, который привык, что его дослушивают. Она сделала два шага в бок, чтобы уйти из луча и увидеть. Шевченко взял её за плечо и вернул на место.
Стой, где стоишь. Литвиненко возвращался. Он шёл через свет, и его тень тянулась по снегу далеко вперёд. И тогда из-за фар, оттуда, где стоял третий, донеслось. Негромко, но в морозном воздухе слышно.
Только чтобы никакой возни. Пусть выглядит как несчастный случай…