Это не твоё и не моё. Это где-то там наверху не сошлось, и мы с тобой туда не дотянемся, а руки обожжём. Я переписывать не буду, — сказала она это тихо и сама услышала, как тихо. Дорошенко помолчал, потом кивнул, будто она сказала что-то другое. Ладно, не переписывай, я сам поправлю.
Он сложил промокашку в четверо, точно так, как складывала она, и убрал её в ящик стола. «Иди спи», — сказал он. «На тебе лица нет». В коридоре пахло уже не чернилами, а мокрыми валенками и папиросами. Оксана натягивала рукава тулупа, когда сзади застучали каблуки.
«Ксюш, погоди!» Наталья Шевченко догнала её с папкой у груди. В конторе она сидела на отчётности и папку эту носила всюду, даже в буфет. Ты к отцу была? Была.
Он сейчас злой ходит, ты не обижайся. Наталья оглянулась на дверь и понизила голос. Его трясёт последнее время. Ты бы видела, как он на прошлой неделе на приёмосдатчика орал, а раньше не орал никогда. Из-за чего?
Так ревизии же. Наталья сказала это так, как говорят про погоду. В апреле обещали, теперь говорят в марте может. Из региона. Не наше, не с узловой, а из региона.
Понимаешь? Он сейф второй день перебирает. Мать говорит, ночью встаёт, курит на кухне. Оксана застегнула крючок на воротнике. А ревизия почему?
По всему, — сказала Наталья. По леспромхозу и по нам. Они же вместе. Отгрузка, учёт, вывозка. Обычно ходят, посмотрят, чаю попьют и уедут.
А эти, говорят, дотошные. Она прижала папку крепче. Ой, я тебе не говорила. Ладно, мне за язык уже влетало. Не говорила.
Ну вот. Наталья улыбнулась быстро и тревожно и пошла обратно, стуча каблуками. Оксана вышла на крыльцо. Днём мороз держал под двадцать пять градусов. Солнце стояло низко и не грело, и дым над посёлком поднимался прямыми столбами.
Она постояла, натягивая рукавицы. Ревизия из региона в марте. Она пошла к дому, и всю дорогу у неё в голове стояло не это, а то, как он спокойно сказал: «Я сам поправлю». Так говорят, когда собираются исправить ошибку. И точно так же говорят, когда собираются убрать след.
Второй раз он вызвал её в тот же день, в четвёртом часу. Прибежала девчонка из конторы, стукнула в окно и крикнула, что Василий Михайлович просит зайти перед сменой. Оксана поспала часа три, встала с чугунной головой, оделась и пошла. В кабинете горела лампа. Дорошенко был уже не в шапке, а в форменном кителе.
И на столе перед ним лежал журнал движения за прошлый год, толстый, в чёрной клеёнчатой обложке, углы обтёрты до бела. Оксана узнала его сразу. Она в нём расписывалась 4 года. Проходи, садись. Дорошенко был совсем другой, чем утром.
Собранный, деловой. Дело есть, несрочное, но нужное. Он повернул том к ней. Перепишешь мне его набело. Оксана посмотрела на журнал и не сразу поняла.
Весь? Весь с января по декабрь. Бланки я тебе дам новые, чистые. Василий Михайлович, тут больше 300 листов. Я тебя не за неделю прошу.
К концу февраля управишься. На смене всё равно между поездами сидишь. Оксана открыла обложку. Первые страницы были её, знакомые до последней помарки. Где-то перо цепануло, где-то чернила расплылись от печки, где-то она зачеркнула строку и написала рядом, как положено, с оговоркой и подписью.
«А зачем набело?» «Ревизор клякс не любит», — сказал Дорошенко и улыбнулся. «Ты пойми, девочка. Приедет человек из региона, откроет, а там помарка, где-то зачёркнуто, где-то чернила поплыли». И он не в суть смотреть будет, а в кляксы и вывод сделает: «Учёт ведут кое-как, а у нас учёт как раз ведут хорошо».
Так помарки оговорены, как положено, с подписью. «Оговорены», — согласился он, а выглядят неаккуратно. Оксана перевернула ещё несколько листов. Внизу у самого корешка шла нумерация, а на последнем листе она знала, стояла прошивка суровой ниткой, и концы нитки были залиты сургучом, и на сургуче отпечатался знак, и рядом стояла подпись его собственная прошлогодняя. А со старым что?
Со старым в печку, — сказал Дорошенко, не меняя голоса. Как перепишешь. Двух одинаковых журналов держать нельзя, сама знаешь. Начнут сверять, запутаются, и ты первая виноватая будешь. Он сказал это так просто, что возразить было нечего.
Двух журналов действительно не держат. «Ну, возьмёшься?» «Возьмусь», — сказала Оксана. «Умница». Он подтолкнул к ней пачку новых бланков, перевязанную шпагатом. «Только не тяни».
«К концу февраля, а лучше раньше». Она уложила бланки в сумку, а том взяла подмышку. Он был тяжёлый и неудобный, и она несла его через весь посёлок и потом 4 км по насыпи, перекладывая из руки в руку. На разъезде она приняла смену, расписалась, проверила стрелку, сходила к жёлобу с метлой. Порожняк с узла прошёл в двадцать часов сорок минут, и после него до полуночи ничего не было.
Оксана села к столу, развязала шпагат и разложила чистые бланки. Работа была простая и глупая. Строчка в строчку, цифра в цифру, ничего не думая. Она переписала три листа и остановилась. Потом отодвинула бланки и открыла старый том на последней странице.
Нитка была продёрнута сквозь три отверстия и завязана на обороте. Сургуч лежал бурой лепёшкой, схватившей оба конца. Рядом чернилами было выведено, сколько в томе листов пронумеровано и прошнуровано, и стояла подпись начальника станции. Его подпись. Оксана закрыла том и посмотрела на печку.
Печка топилась хорошо. Уголь прогорел до жара, и дверцу она приоткрыла, чтобы тянула. Дело было на минуту: сунуть, придержать кочергой, и через полчаса от 300 листов останется горсть. Она даже встала и взяла том обеими руками и не смогла. Не потому, что жалко, жалеть тут было нечего, тетрадь и тетрадь, а потому, что в этой тетради стояли её собственные подписи за 4 года.
Каждая смена, каждый поезд, каждая занятая нитка. Это была не бумага начальника станции, это была её работа, вся какая есть, за четыре зимы. И ещё потому, что тот, кто велел её сжечь, сам же её и опечатал. Оксана села обратно на табурет. Тогда она ещё думала, что просто тянет время и что через неделю всё равно сожжёт.
Печка гудела, дверца была открыта. А том так и остался лежать у неё на коленях, тяжёлый и тёплый от её же рук. Лесовоз прошёл под окнами в начале первого и через 10 минут прошёл второй. Оксана лежала и слушала. Дом на окраине стоял с краю.
Дорога к нижнему складу шла в двадцати шагах. И за 4 года она различала машины не хуже, чем вагоны. Гружёный идёт натужно, на второй, с оттяжкой на подъёме. Порожний тарахтит легко и часто. Эти шли гружёные все.
Сумка стояла у порога, и на дне её лежал старый том, принесённый неделю назад с разъезда. Она так и не решила, что с ним делать, пока просто носила из угла в угол. Прошёл третий лесовоз. Оксана села на кровати. В графике вывозки ночных рейсов не было.
Вывозили днём с семи до пяти, потому что зимник на верхних участках после темноты не держит, и водителям за ночную возню никто не платит. 27 января, второй час, тридцать градусов мороза, а с делянок идут машины одна за другой. За печкой скрипнула кровать матери. Ты чего вскочила? Слышишь? Слышу.
Ну и что? Мама, ночью не возят. Лидия Андреевна села, натянула на плечи платок. Значит, план горит. У них всегда план горит.
Оксана встала и начала одеваться. Сверху тулуп, шаль подворотник, валенки. Мать смотрела на неё с кровати, и лицо у неё делалось всё более старым. Ксюша, я недолго. Ксюша, ты куда пойдёшь ночью?
Что ты там увидишь? Посмотрю и вернусь. Не связывайся. Мать сказала это тихо, но так, как говорят главные. Я тебя прошу, ты у меня одна.
Оксана взяла фонарь с полки, подумала и поставила обратно. С фонарём её видно заверсту. Спи, — сказала она и вышла. Мороз взял её сразу, за лицо и за запястье. Небо было чистое, звёзды стояли крупные и низкие, снег визжал под валенками, так что она свернула с наезженного на целину к забору, где мягче.
До нижнего склада было минут 20 ходу. Склад открылся сразу, как только она обошла крайние сараи. Он лежал в низине. Эстакада, штабеля хлыстов, погрузочный тупик с четырьмя платформами, козловой кран, тёмная громада котельной сбоку. Обычно тут ночью не горело ничего, кроме одной лампы над проходной.
Сейчас горели фары. Три или четыре машины стояли полукругом, светя в тупик. И в этом свете стояла пыль мелкая, смолистая, от свежего пиловочника. Она поднималась над штабелем и висела в лучах, и запах от неё шёл на весь склад, острый и сладковатый, как от только что распиленной сосны. Оксана остановилась за штабелем в темноте, шагах в семидесяти.
Кран работал без гудка. Челюсти захвата уходили в штабель, поднимали пачку хлыстов и вели её к платформе медленно, чтобы не грохнуло. Внизу двое принимали. Одного она узнала по росту и по тому, как он держал руки. Литвиненко, стропольщик с нижнего склада.
Второй стоял к ней спиной у борта машины, и она узнала его только, когда он обернулся в свет. Шевченко, шофёр, зять Василия Михайловича. Никто не кричал и не командовал в голос. Литвиненко показывал крановщику рукой. Оксана смотрела на платформы.
Их было четыре, и стояли они последними в тупике у самого упора. Она подалась в бок, чтобы поймать бортовые номера в свете фар и стояла так, пока не разобрала все четыре. Те самые, ровно те, что она выписала на промокашку в ночь на 12 января и потом нашла в ноябрьской подшивке. Те, что по всем бумагам стояли порожними и по всем бумагам никуда не ехали.
На них грузили лес. Пачка легла, и платформа просела на рессорах. Коротко, тяжело, с тем самым глухим звуком. Литвиненко пошёл вдоль борта с проволокой увязывать стойки. За посёлком на окраине забрехали собаки.
Они отвечали машинам и лаяли весело на перебой, как лают среди дня на чужого. И от этого весёлого лая всё, что происходило внизу в свете фар, делалось особенно тихим. Оксана стояла 20 минут. Больше на таком морозе неподвижно не выстоишь. Она пошла обратно тем же путём вдоль забора и всё время думала не о том, что видела, а о том, что теперь с этим делать.
Мысль эта была тяжёлая и никуда не вела. За сараями сзади скрипнул снег. Э, стой! Оксана остановилась и обернулась. Литвиненко шёл к ней от склада без шапки, в распахнутом ватнике, будто ему было жарко.
Он подошёл близко, ближе, чем полагается подходить, и остановился. Ты чья? Коваленко я. С разъезда. А он посмотрел на неё, потом мимо, в сторону склада, потом снова на неё.
Дежурная, что ли? Дежурная. И чего дежурная ночью по посёлку гуляет? Смена у тебя где? На четвёртом километре?
Я не на смене. У меня выходной. Выходной, — повторил Литвиненко и усмехнулся. Люди в выходной спят. Не спится.
Отчего это? Машины ходят. Он помолчал. От него пахла соляркой и папиросами, и дышал он ровно, хотя шёл быстро. «Машины ходят», — сказал он.
«Ну, ходят, план горит. Тебе-то что? Мне ничего. Вот и правильно, что ничего». Он наклонил голову на бок и посмотрел на неё внимательно, как смотрит на бумагу, которую надо запомнить.
Ты вот что, Коваленко, ты ходи где положено. Тут кран работает, кабель под снегом, техника. Зашибёт, потом разбирайся. Я по дороге шла. Ты за штабелем стояла, — сказал Литвиненко спокойно.
Оксана почувствовала, как в рукавице свело пальцы, всё разом в один комок, и она не могла их разжать. Она держала руку в кармане и ждала, пока отпустит. Отпустила через минуту. «Иди домой», — сказал он и пошёл обратно, не оборачиваясь…