В ту ночь у сторожки на съезде со старой дороги остановились две машины. Фары погасли. Хлопнули дверцы, раз, другой, третий.
Кто-то негромко засмеялся в темноте. Гравий заскрипел под тяжёлыми шагами, и несколько тёмных фигур двинулись к чёрному, без единого огонька, окну. Внутри было тихо, слишком тихо.
Дверь сторожки была приоткрыта. Он услышал их задолго до того, как они подъехали. После того как Иван Иваныч, белый от страха, схватил его в кафе за рукав, он не пошёл спать.
Он знал, как это бывает. Такие люди не прощают, чтобы их роняли на колено при полном зале. Не потому, что злопамятны, а потому, что иначе перестанут бояться другие.
Это была не месть. Это была работа. И делают такую работу обычно ночью, поэтому спать он не лёг.
Он поужинал, вымыл котелок, аккуратно застелил топчан так, будто хозяин вот-вот вернётся и ляжет. Приоткрыл дверь, оставил на столе огарок свечи, погасив его, — пусть тянет запахом воска, будто только что задули. А сам, прихрамывая, вышел в темноту и устроился шагах в двадцати от сторожки, в мокрых кустах у старой водоотводной канавы, откуда просматривались и съезд, и крыльцо.
Устроился так, как устраивался когда-то давно, в другой жизни, терпеливо, надолго, не шевелясь. Он не собирался ни на кого нападать. Он хотел только увидеть, кто приедет и сколько их.
Всё остальное зависело уже не от него. Машины он услышал в начале второго. Два мотора сбросили обороты далеко на трассе.
На самом съезде фары погасли, и дальше они катились в темноте нахолостых, тихо шурша по гравию. Это его насторожило больше всего. Мелкая шпана так не ездит.
Так подкрадываются те, кто уже делал это не раз. Дверцы хлопнули негромко. Три фигуры.
Один остался у машины; этот двигался неторопливо, вразвалку, привычно оглядываясь. Второй, огромный, шёл первым. Кувалду он узнал по силуэту сразу.
Третий держался чуть позади. — Спит, бродяга, — сказал Кувалда вполголоса и хохотнул. — Ща разбудим.
Они не таились всерьёз. Зачем? Их было трое здоровых мужиков против одного хромого старика. Кувалда толкнул приоткрытую дверь, и та с лёгким скрипом отошла в чёрную пустоту.
На секунду он замешкался на пороге. Не понял, почему нет ни храпа, ни движения. Шагнул внутрь.
— Э, дед, подъём!
Дальше всё пошло не так, как он рассчитывал. Человек в бушлате не спал в своей постели. Он вышел из темноты позади них, от канавы, тихо, несмотря на больную ногу, потому что двигался не быстро, а правильно, по мокрой траве, где шаги не слышны.
Третий, тот, что держался сзади, даже не успел обернуться: короткий, выверенный тычок под колено — и здоровяк с матом осел на бок, а хромой уже был у второго. Он не бил кулаками, он вообще почти не бил. Он делал что-то другое.
Перехватывал, разворачивал, использовал вес пьяных, грузных противников и их же инерцию. Каждое такое движение отдавалось дикой вспышкой боли в старых переломах, но он терпел. Тот, что стоял у машины, кинулся на подмогу, замахнулся и вдруг, сам потеряв опору, тяжело влетел плечом в крыло автомобиля и взвыл, ушибив руку.
Кувалда выскочил из сторожки разъярённый, и в темноте блеснуло лезвие. Он всё-таки взял с собой нож, хоть Вадик и запретил стволы. Вот тут хромому пришлось тяжело.
Он был стар, он был один, и нога его подводила. Первый выпад он принял на предплечье. Бушлат спас, но по коже прошло жаром.
Он не отступил, он шагнул навстречу, внутрь удара, как учили когда-то, поймал руку с ножом на сгибе своего локтя, крутанул, и нож звякнул о гравий. А в следующую секунду Кувалда, огромный Кувалда, снова оказался на коленях, ткнувшись лицом в мокрую землю, и не мог подняться, потому что чужая рука держала его за кисть спокойно и намертво, ровно на той грани, за которой ломается сустав. Всё закончилось так же быстро, как в кафе.
Только теперь их было трое. Стало тихо. Слышно было, как один из поверженных постанывает в траве, как капает вода с крыши сторожки.
Хромой не добивал. Он держал Кувалду ещё секунду, две, потом отпустил, отступил на шаг и тяжело осел плечом на бревенчатую стену, с хрипом дыша, прижимая к боку саднящее предплечье и едва держась на дрожащей ноге. Ничего не сказал.
От машины, из темноты, раздался ровный голос:
— Хватит, Серёжа. Отползай.
Вадик Кравченко так и не сдвинулся с места. Он стоял, прислонившись к капоту, и всё это время не вмешивался, смотрел. Теперь он оттолкнулся от машины и не спеша подошёл.
Остановился на безопасном расстоянии, разглядывая хромого при слабом свете, что падал с дороги.
— Троих, — сказал он негромко, без злости, почти с уважением. — В темноте. С ножом. — Он покачал головой. — Нет, отец, ты не бродяга.
Хромой молчал, всё так же прижимая руку к боку.
— Не хочешь говорить — не говори.
Вадик присел на корточки, поднял с гравия нож Кувалды, повертел, брезгливо швырнул в темноту.
— Только ты пойми одну вещь. Я вот сейчас домой поеду и доложу Григорию Романовичу, что ты не тот, за кого себя выдаёшь. А Григорий Романович таких, как ты, не любит. Он любит понятных. Понятный человек боится, берёт, что дают, и молчит. А ты…
Он поднялся, отряхнул колени.
— Ты непонятный. С непонятными у нас разговор короткий.
Он помог подняться стонущему Кувалде, кивнул третьему, и они, прихрамывая и матерясь вполголоса, полезли в машины.
Вадик уже у дверцы обернулся.
— Ты зря сегодня выиграл, — сказал он спокойно. — Лучше б проиграл. Проигравших у нас забывают, а тебя теперь запомнят…