Он нашёл невесту в глухом лесу и понял, что за её молчанием скрывается страшная правда

Share

Рассвет в мае входил в лес медленно, словно опасался потревожить влажную тишину, лежавшую над водой. Осиновая чаща темнела у берега, только кое-где между стволами проступали бледные просветы. Озеро пряталось под низким, тяжелым туманом; он не плыл, а висел неподвижной молочной массой, глушил и плеск рыбы, и треск сухой ветки, и редкое карканье вороны. В это утро природа казалась не сонной, а настороженной, будто заранее знала: день начнется не с обычного обхода.

Мирон Савич Левчук вышел на крыльцо сторожки, застегнул старую куртку до самого горла и несколько мгновений слушал лес. Дом, сложенный еще его отцом, стоял на самом краю охраняемой территории, там, где разбитая грунтовка теряла уверенность и превращалась в узкую тропу вдоль озера. Низкий сруб с маленькими окнами выглядел сурово и надежно; Мирон иногда ловил себя на мысли, что с годами стал похож на это жилище: снаружи грубый, внутри упрямо теплый, давно привыкший никого не ждать.

Из-под навеса он вывел мотоцикл с коляской. Старый двигатель сперва фыркнул, будто ругнулся, потом закашлялся и нехотя завелся. От резкого тарахтения из камышей поднялась цапля, лениво расправила крылья и ушла в туман. Мирон не любил будить озеро мотором, но пеший обход береговой линии занял бы полдня. А в последние недели браконьеры распоясались: сети появлялись то в заливчике, то под старой ивой, то прямо на заповедном мелководье.

На седьмом километре он сбавил ход. На молодой осине белела свежая царапина: кора была содрана длинным косым шрамом, будто ствол задело чем-то тяжелым. Мирон заглушил мотор, подошел, провел пальцами по сырой древесине и присел, осматривая землю. В зарослях лозняка, почти у воды, он нашел сеть — трехстенную, аккуратно растянутую между ивовыми ветками. В ней бились два мелких подлещика и щуренок, уже почти ослабевший.

Злость поднялась в нем привычно, без вспышки. Мирон редко ругался вслух: берег все равно не отвечал, а лес и без того слышал слишком много. Он сфотографировал место, отметил координаты в блокноте, потом начал сматывать мокрую капроновую путаницу. «Совсем страх потеряли», — подумал он, бросая сеть в коляску. Городские приезжали сюда как в бесхозный амбар: взял что захотел, наследил, уехал.

Дальше тропа стала уже. Мотоцикл подпрыгивал на корнях, коляска глухо стучала, мокрые ветки били по плечу. Мирон щурился в туман и, сам того не желая, снова думал о дочери. Олесе было двадцать восемь. Она жила в большом городе, работала в библиотеке и уже четыре месяца не приезжала. Между ними не было настоящей ссоры — только мутная, вязкая пауза, которая с годами стала привычнее разговора. Когда-то она звонила ему просто так: рассказать о книге, о смешном читателе, о дожде за окном. Потом звонки сделались короткими, осторожными, будто каждый берег слово, чтобы не зацепить старую боль. Мирон не раз доставал телефон, но откладывал: поздно, занята, нечего сказать. На деле он боялся услышать ее голос и снова почувствовать, как много между ними недосказанного.

У старой ольхи он ударил по тормозам так резко, что мотоцикл дернулся в сторону. В серой траве, шагах в двадцати от воды, белело большое пятно. Сначала Мирон решил, что волной вынесло обрывок пенопласта или туристы бросили пакет. Но пятно было слишком объемным, складчатым, каким-то неправильно живым для мусора.

Он сделал несколько шагов — и остановился.

Тишина вдруг стала такой густой, что он услышал, как с ветки сорвалась капля и ударила в прошлогоднюю листву. Потом понял: перед ним не пакет и не пена. Это было платье. Свадебное, пышное, вымазанное болотной грязью и глиной. В траве лежала молодая женщина, почти девочка на вид. Голые плечи посинели от холода, светлые волосы прилипли к вискам, губы стали серыми. Руки у нее были заведены назад и стянуты тонким капроновым шнуром; во рту темнел туго скрученный кусок фаты. Наряд, созданный для смеха, музыки и света, здесь, среди мокрой осоки, выглядел как жестокая насмешка.

Мирон опустился возле нее на колено.

— Слышишь меня? — сказал он хрипло и сам вздрогнул от собственного голоса.

Мирон приложил два пальца к шее под челюстью. Первая секунда ничего не принесла. Потом еще одна. Наконец под холодной кожей едва толкнулась тонкая неровная жилка. Пульс был. Слабый, исчезающий, но был. Мирон вытащил нож и перерезал шнур на запястьях. Узлы оказались затянуты умело: не так вяжет человек в панике, так вяжет тот, кто заранее уверен в своих руках. Он осторожно вынул ткань изо рта. Женщина дернулась всем телом, грудь резко поднялась, и воздух вошел в нее рваным, сиплым вдохом, от которого у Мирона внутри все сжалось…