Я, Николай Черненко, тридцать лет прослужил в уголовном розыске и насмотрелся всякого. Но то, что мы увидели в три часа ночи двадцать третьего ноября девяносто шестого года в подвале заброшенного корпуса региональной больницы, было не просто преступлением, а чистым, концентрированным адом. Звонок в дежурную часть оказался коротким: «Приезжайте, здесь нужно зафиксировать факт».

Голос звучал спокойно и ровно, без паники. Мы приехали по указанному адресу и выбили массивную зелёную дверь, ведущую в подвал старого больничного корпуса. Внутри разило не сыростью, а антисептиком, хирургической стерильностью и свежей кровью.
В центре заброшенного помещения, прямо под тусклой лампой дневного света, на старом операционном столе и вокруг него находились трое парней. Молодые, лет по двадцать. Все привязаны кожаными ремнями, на глазах плотные чёрные повязки, во рту красные резиновые кляпы. Но ужас был в том, что с ними сделали. Первый мажор лежал у стены: у него не было ног по колено, культи были профессионально забинтованы и обработаны спиртом. Человек был жив — он судорожно мычал в кляп и бился в лихорадке, но не мог даже пошевелиться.
Второй сидел в инвалидном кресле. Его руки были привязаны к подлокотникам, но кистей на них не было — вместо них остались свежие, туго зашитые хирургические культи. Из-под чёрной повязки на его щеке вытекали слёзы. Третий стоял у стойки. Ему зашили рот суровыми нитками — восемь ровных профессиональных стежков — за то, что слишком много орал и грязно матерился.
Это была не хаотичная поножовщина, а аккуратно выполненные ампутации и кастрация. Человек, совершивший их, знал анатомию не хуже опытного патологоанатома. Он действовал так, чтобы пленники не умерли от кровопотери и шока: поддерживал в них жизнь и одновременно превращал в инвалидов. На стуле в углу сжималась в комок восемнадцатилетняя девушка в разорванном платье, со ссадинами на бледной коже, тёмными вьющимися волосами и остекленевшими голубыми глазами. Она уже не плакала.
За её спиной стоял высокий седеющий мужчина лет пятидесяти в белом медицинском халате, залитом свежей и уже подсохшей кровью. Когда мы ворвались с оружием, он не дёрнулся и продолжил осторожно гладить девушку по волосам длинными пальцами. Потом посмотрел на нас сухими, уставшими глазами и негромко сказал: «Вы опоздали, начальники. Я уже всё закончил». Это был Андрей Петрович Левченко, заведующий отделением экстренной хирургии региональной больницы, главный хирург города и отец девушки. Если бы трое нападавших заранее знали, на чью дочь подняли руку, они едва ли решились бы на похищение. Но безнаказанность давно убедила их, что им позволено всё.
В девяностые закон почти переставал действовать перед деньгами и связями. В нашем городе властью отцов пользовались трое молодых негодяев. Сергей Ткаченко, сын городского прокурора, ездил на тонированной машине, пил дорогой коньяк в ресторанах и не сомневался, что отец за несколько минут остановит любое дело. Дмитрий Гнатенко был единственным наследником начальника железнодорожного депо, где вращались огромные деньги. Избалованный и жестокий, он избивал людей ради развлечения. Отец Богдана Савченко держал местный авторынок и был связан с криминалом. Троица действовала не ради наживы — им нравилось ощущение безграничной власти. Они могли сбить человека на переходе, поглумиться над ним и уехать, а на следующий день пострадавший сам приходил в оперативную часть и со слезами забирал заявление: ему объясняли, что в случае упрямства сгорит и он, и его загородный дом.
У каждого оперативника в отделе лежал ворох сигнальных карточек на эту троицу: избиения, вымогательства, попытки изнасилования. И всякий раз заместитель начальника городского отдела полиции майор Дорошенко забирал папку и говорил: «Черненко, забудь. Не твоё дело. У них влиятельные отцы». Мы отступали, понимая, насколько прогнила система, а трое приятелей от безнаказанности окончательно потеряли берега.
Они решили, что могут взять любую девчонку в городе, поиздеваться над ней двое суток в подвале, снять всё на камеру, а потом выкинуть у дороги, как использованную тряпку. Они просто не учли одну деталь — отцом этой девчонки был человек, которого не удалось запугать. Он был опытным хирургом и каждый день держал в руках скальпель.
Андрей Левченко был тише воды, ниже травы. Высокий, сутулый, он носил старый плащ и ездил на троллейбусе. Разговаривал тихо, на людей никогда не орал. Он был хирургом от Бога: по двенадцать часов стоял у операционного стола, вытаскивал людей с того света, когда в больнице даже анальгина не было, жил в старой многоэтажке на окраине.
Семья у него была простая. Жена умерла от рака за три года до этих событий, и единственным смыслом жизни Левченко осталась дочь Марина. Восемнадцатилетняя скромная брюнетка училась на филологическом факультете, вечерами сидела над книгами и почти не ходила на вечеринки. Отец в ней души не чаял: сам перешивал ей пальто и перед сменой варил по утрам кашу. Для Ткаченко и его дружков такие люди были безответными жертвами, которых можно безнаказанно растоптать.
Они считали Левченко представителем беспомощной интеллигенции: такой человек после беды поплачет в подушку, напишет заявление, получит отказ за отсутствием состава преступления и будет молча глотать сопли. Одиннадцатого ноября Марина задержалась в библиотеке. Около восьми вечера она возвращалась домой и проходила мимо торгового павильона, возле которого трое приятелей пили водку в машине.
Ей не повезло просто оказаться не в то время и не в том месте. Парням стало скучно, они затащили её в машину на глазах у прохожих. Никто не вступился, все знали, чья это машина.
Левченко ждал её к девяти. Приготовил ужин, заварил чай, в десять пошёл искать. Обошёл весь район, звонил подругам — тишина.
Он ещё не знал, что дочь уже привязана к грязному матрасу в подвале загородного дома. Через двое суток её выбросили из машины у трассы — полуживую, с переломанными пальцами и разорванными губами. Левченко нашёл Марину, отвёз в своё отделение, обработал раны и уложил в отдельной палате. А когда убедился, что дочери ничто не угрожает, начал готовиться к тому, что считал единственно возможным ответом…