Стоило Григорию Остаповичу выйти на крыльцо, как ветер швырнул ему в лицо пригоршню ледяной крупы. Дыхание перехватило, глаза заслезились. Свет фонаря выхватывал из метели лишь ближайшие сугробы да тяжёлые еловые лапы, а всё остальное исчезало в белой движущейся тьме.
Сивый не умчался вперёд, как делал обычно. Он дождался, пока старик спустится со ступеней, и только тогда побежал к лесу, постоянно оглядываясь. Если расстояние между ними увеличивалось, волк возвращался, кружил рядом и снова устремлялся по своим следам.
— Веди, раз уж поднял меня среди ночи, — выдохнул Григорий, прикрывая рот рукавицей.
Снег доходил до колен. Каждый шаг требовал усилия, будто ноги приходилось вытаскивать из густой глины. В пояснице жгло, суставы ныли, сердце забилось чаще и теперь тяжело толкалось где-то у горла. Старик несколько раз останавливался, делая вид, что поправляет ремень сумки, хотя на самом деле пытался перевести дыхание.
Однако вместе с усталостью в нём просыпалось давно забытое упрямство. Когда-то он ходил к больным пешком через лес и поля, потому что другого медика поблизости не было. Ни дождь, ни распутица, ни ночной мороз не считались уважительной причиной не прийти. Тело постарело, но внутреннее чувство долга перед попавшим в беду человеком, как оказалось, никуда не исчезло.
Минут через двадцать Григорий понял, куда ведёт его волк, и резко остановился.
— Сивый! Стой!
Зверь замер у начала старой просеки. Дальше земля уходила вниз, в заросшую ельником низину, которую местные обходили даже днём. Когда-то там стояла охотничья хижина. Много лет назад в ней нашли повесившегося егеря, и с тех пор вокруг места наросло столько мрачных слухов, что люди предпочитали не проверять, где кончается правда и начинается суеверие. Говорили, будто птицы над низиной не поют, а зверь избегает её без видимой причины.
Сейчас именно туда уходила цепочка волчьих следов.
— Не нравится мне это, — произнёс старик, хотя понимал, что никто, кроме Сивого, его не слышит. — Совсем не нравится.
Волк вернулся, коснулся горячим языком его рукавицы и снова побежал к спуску. Не проклятой низины он боялся. Он боялся, что человек повернёт домой.
Григорий Остапович перекрестился непослушными пальцами, поправил ружьё за плечом и пошёл следом.
Спуск оказался тяжелее дороги по ровному лесу. Под свежим снегом скрывался лёд, ноги разъезжались, а один раз старик провалился почти по пояс и долго выбирался, упираясь локтями в сугроб. В груди горело, виски пульсировали. Он уже начал сомневаться, хватит ли сил вернуться, когда луч фонаря зацепился за тёмный угол покосившейся крыши.
Хижина возникла внезапно — низкая, перекошенная, с провалившимся краем крыши. Пустые окна казались слепыми глазницами, стены почернели от времени и сырости. Ветер свободно проходил сквозь щели, заставляя старые брёвна стонать.
Сивый первым взлетел на остатки крыльца. Он не лаял, а тихо, почти жалобно скулил и скрёб дверь передними лапами.
Григорий направил туда фонарь и застыл.
Поперёк входа были прибиты две доски. Не серые, растрескавшиеся от старости, а свежие, светлые, с проступившей смолой. Металлические шляпки гвоздей блестели без единого пятна ржавчины.
Кто-то заколотил заброшенную хижину совсем недавно.
Старик приблизился и провёл пальцем по древесине. Доски ещё пахли сосной.
— Зачем запирать пустой дом снаружи? — прошептал он.
Ответ пришёл сам и оказался настолько страшным, что холод пробрался под свитер: доски могли прибить не для того, чтобы никто не вошёл, а чтобы тот, кто уже находится внутри, не выбрался.
Сивый вцепился зубами в нижнюю перекладину, но лишь содрал щепу. Григорий огляделся. Возле крыльца из снега торчал ржавый металлический прут. Он прислонил ружьё к стене, подхватил железо и вогнал конец под доску.
— Отойди. Сейчас попробуем по-человечески.
Он упёрся сапогом в нижнее бревно и навалился всем телом. В стене что-то хрустнуло, гвоздь со скрежетом вышел из трухлявого дерева. Старик передохнул, снова нажал. Доска отлетела в снег. Вторая поддалась быстрее: страх и злость придали рукам силу, которой в них давно не было.
Освобождённая дверь медленно отворилась внутрь.
Из чёрного проёма потянуло плесенью, сырой древесиной и ещё каким-то сладковатым, тяжёлым запахом, который Григорий слишком хорошо помнил по больничным палатам. Так пахло там, где долго лежал беспомощный человек.
— Есть кто-нибудь? — крикнул он.
Ответа не последовало.
Сивый проскользнул внутрь, но остановился в нескольких шагах от входа и оглянулся, словно требуя, чтобы старик не медлил. Григорий поднял фонарь и переступил порог. Луч прошёлся по закопчённому потолку, расколотой печи, кучам мусора, а затем упёрся в дальний угол, где на старых нарах лежал бесформенный свёрток.
Под грязным ватным одеялом что-то едва заметно шевельнулось.
Григорий сделал один шаг, затем второй. Из-под края одеяла показалась тонкая детская рука. Кожа была почти белой, ногти отливали синевой.
Металлический прут выпал из пальцев старика и с оглушительным звоном ударился о пол. Он бросился к нарам, упал на колени и откинул одеяло.
На грязном матрасе, подтянув ноги к животу, лежала девочка лет пяти или шести. На ней была дорогая зимняя куртка, расстёгнутая на груди, а под ней — тонкая пижама с медвежатами. Лицо приобрело сероватый оттенок, губы растрескались и запеклись кровью, ресницы не дрогнули даже от света.
— Только бы живая, — прошептал Григорий Остапович.
Он сорвал рукавицу и приложил пальцы к её шее. Кожа была ледяной. Несколько бесконечных секунд он ничего не чувствовал, затем под подушечками пальцев отозвался слабый, почти неуловимый толчок. Потом ещё один.
Пульс был, хотя держался на тончайшей нитке.
Старик поднял голову и только теперь заметил рядом с нарами пустые бутылки и почти выскобленные банки ветчины и паштета. На перевёрнутом ящике стояли запечатанные бутылки воды и несколько закрытых банок, но ослабевшие детские пальцы не справились бы с тугими крышками. Кто-то привёз девочку в холодный дом, выдавал ей пищу крошечными порциями, а затем совсем недавно прибил дверь снаружи.
Это не походило на вспышку ярости. Всё было сделано обдуманно, спокойно и чудовищно расчётливо. Девочку не собирались убивать сразу. Её просто убрали подальше, словно неудобный предмет, который пока не решились выбросить окончательно…