Вся деревня КРУТИЛА ПАЛЬЦЕМ У ВИСКА, когда она выбрала его. Прошло 20 лет — и все ЗАВИДОВАЛИ

Share

В 1929 году в маленьком селе, спрятанном в неглубокой низине между лесом и быстрой холодной речкой, почти каждый считал Олесю Кравчук потерянной для здравого смысла. Девушка, которую уже давно называли первой красавицей на всю округу, могла выбрать любого: крепкого парня с хорошим двором, грамотного сына учителя, веселого гармониста, за которым тайком вздыхали девчата. Но Олеся вдруг сказала родителям, что выйдет за Степана Левчука — тихого, бедного, прихрамывающего сироту, к которому в селе привыкли относиться то с жалостью, то с насмешкой.

Женщины у колодца переглядывались и многозначительно стучали пальцем по виску. Мать Олеси, Катерина Семеновна, ходила по дому с красными глазами, то плакала, то принималась сердито перекладывать вещи с места на место, будто порядок в шкафах мог вернуть дочери рассудок. Отец, Мирон Тарасович, молчал дольше всех, но от этого молчания в избе становилось теснее, чем от крика. Он не понимал, как его младшая, самая нежная и любимая дочь, решилась отвернуться от надежной, понятной судьбы и выбрать человека, у которого за душой, казалось, не было ничего, кроме больной ноги да упрямого взгляда.

Село лежало двумя рядами домов по обе стороны дороги: летом дорога превращалась в серую пыль, осенью — в тяжелую липкую грязь, зимой ее заметало так, что соседи утром узнавали друг друга по голосам, а не по лицам. С трех сторон подступал лес, темный, густой, пахнувший смолой и сырой корой; с четвертой шумела река, узкая, но резвая. Даже в жаркие июльские дни вода в ней обжигала ступни холодом, потому что брала начало где-то далеко, в глухих торфяных болотах за лесной полосой.

Жили здесь тесно не по месту, а по слуху. Если у кого-то вечером заскрипела калитка, утром уже знали, кто приходил. Если у девки на лице появлялся румянец, бабы у колодца успевали придумать этому десять причин. В такой деревенской близости трудно было спрятать радость и почти невозможно — ошибку. Поэтому Олесин выбор сразу стал не семейным делом Кравчуков, а общей темой, которую крутили на языке все, кому было не лень.

Тот год и сам был тревожный, словно воздух перед грозой. По округе уже ходили разговоры о новом порядке, об общем хозяйстве, о собраниях, на которых людей убеждали сдавать лошадей, инвентарь, зерно, перестраивать жизнь по непривычным правилам. В соседних селах уже появлялись приезжие представители нового порядка, спорили с хозяевами, записывали, кого считать крепким, кого бедным, кого примером, а кого помехой. В их селе пока держалась видимая тишина, но старики сидели на завалинках хмуро: все чувствовали, что привычный уклад, заведенный дедами и прадедами, трещит где-то в самой основе.

Даже привычные разговоры у ворот стали другими. Прежде спорили о сенокосе, о телятах, о том, у кого в огороде огурцы пошли раньше; теперь шепотом пересказывали, кого в соседнем месте записали слишком зажиточным, у кого забрали коня, кто после собрания вернулся домой с серым лицом. Мужики дольше обычного задерживались у амбаров, будто проверяли не зерно, а саму возможность завтрашнего дня. Женщины, перебирая крупу или стирая у реки, говорили тише, чем прежде. И на фоне этой большой, непонятной тревоги Олесин выбор казался родителям не просто девичьим упрямством, а еще одной трещиной в мире, где и без того все становилось ненадежным…