— Спальню я займу вашу, — сообщила Тамара Григорьевна, едва открыв дверь плечом. — А вы с Мироном в гостиной перекантуетесь. Молодые, здоровые, на диване не развалитесь.

Она произнесла это не как просьбу и даже не как предупреждение. Скорее как распоряжение, уже принятое где-то высоко и не подлежащее обсуждению. В прихожую она не вошла — ввалилась вместе с огромной полосатой сумкой на колесиках. Сумка жалобно скрипела, натянутая свитерами, пакетами, старыми снимками и всем тем домашним хламом, который упрямо называют семейной памятью.
За сумкой по порогу протянулись два чемодана. Ручки у них были надорваны, колеса заедали, а звук от каждого удара о пол получался такой, будто в квартиру заносили не вещи, а мешки с камнем. На голове Тамары Григорьевны сидел розовый берет — вызывающе, почти победно. Узкие губы были сжаты в тонкую линию, заранее обещая упреки, наставления и долгую войну за каждый квадратный метр.
Дарина стояла посреди прихожей с надкушенным яблоком в руке. Домашний костюм, мягкие носки, теплый свет бра и спокойствие вечера вдруг стали казаться декорациями к чужому спектаклю. В воздухе сразу повеяло лекарственными каплями, старым шкафом и той уверенной наглостью, которая не спрашивает разрешения.
— Тамара Григорьевна? — сказала Дарина, не двинувшись с места.
Она перекрывала проход собой — неширокими плечами, спокойным лицом и всем своим правом на эту квартиру. Дарина не получила ее по доброй воле родственников и не выиграла случайно. Она годами вставала до рассвета, пекла торты на заказ, считала каждую крупную покупку, выбирала плитку, ругалась с мастерами из-за криво поставленного плинтуса и радовалась каждой новой ручке на кухонном шкафу. Здесь все было ее: воздух, тишина, пол, который она сама выбирала, и кровать, куда чужие чемоданы не имели никакого отношения. Даже вечерний свет казался заработанным — не подаренным, не выпрошенным, а выстраданным по частям, через усталость и упрямство.
И теперь в этот выстраданный порядок пытались въехать без стука, с багажом и готовыми приказами…