Мирон начал говорить открыто: Устина Мироновна ослабела, прежний порядок разваливается потому, что им руководит страх, а не справедливость. Он обещал вернуть очередь, дать каждой равное право, навести учет, заставить всех подчиняться одним правилам. Больше всего его слушали те, кто чувствовал себя обойденным.
Казалось, он действительно способен перехватить власть. Тогда вмешался Кирилл Антонович. Бывший проверяющий, до этого молчавший, собрал тех, кто доверял ему, и объяснил просто: Мирон опасен не потому, что плох, а потому, что слишком хочет быть главным. Он не понимает, насколько хрупка тайна. Дорвавшись до власти, разрушит все за год, и погибнут вместе с ним и виноватые, и невиновные. Поддерживать нужно Устину Мироновну, какой бы тяжелой ни стала ее рука.
Его авторитет сработал. Мирон остался в меньшинстве, переворот не состоялся. Но победа была горькой: деревня окончательно раскололась на сторонниц председательницы, сторонниц Мирона и тех, кто больше не хотел никакой борьбы, а хотел только жить, растить детей и не просыпаться ночью от страха.
Остап болел все чаще. Сердце сбивалось, тело истощалось. Врачей звать было нельзя; лечили травами, баней, заговорами и тем, что хранилось у Федоры Назаровны в старых узелках. К пятьдесят четвертому он выглядел стариком, хотя ему было всего тридцать три. Волосы побелели, плечи согнулись, глаза потускнели. Он все реже мог исполнять то, ради чего его когда-то оставили, но деревня продолжала держаться за него как за символ первого решения, первой надежды и первого преступления.
К середине пятидесятых старшие дети уже многое понимали. Они видели, как матери по ночам уходят к дяде Остапу, дяде Мирону, дяде Кириллу. Слышали обрывки ссор, замечали, как взрослые обрывают разговор при их появлении. Самые догадливые уже знали, кто их настоящие отцы. Это знание не делало их взрослее — оно отравляло детство, превращая дом в место, где каждый угол скрывает ложь.
Софийка, дочь исчезнувшей Марины, в десять лет сбежала. Ее нашли через неделю в ближайшем поселении: грязную, голодную, упрямую, с мамиными глазами. Она отказывалась возвращаться, кричала, что не будет жить там, где все лгут с утра до ночи. Устина Мироновна сама поехала за ней и уговорила вернуться, пообещав, что в четырнадцать отправит ее учиться в город. Софийка согласилась, но с тех пор смотрела на взрослых так, будто уже вынесла приговор.
В ней впервые заговорило новое поколение. Дети не хотели жить по правилам, которые придумали их матери. Им нужны были обычные семьи, отцы, честные ответы, право не стыдиться своего рождения. С этого и начался настоящий конец.
Пятьдесят седьмой принес дурные знаки. Зима была такой суровой, что река промерзла почти до дна, несколько коров пало, в одной избе случился пожар. Главное несчастье пришло в апреле. Остап шел от своей избы к колодцу, споткнулся о камень и ударился головой о сруб. Его нашли через полчаса без сознания; на снегу темнела кровь.
Федора Назаровна сделала все, что могла. Остап лежал на кровати, хрипло дышал, бредил, называл незнакомые имена, иногда плакал во сне. Женщины дежурили у постели по очереди, молились, хотя молиться им давно было негде. На третий день он открыл глаза и увидел Устину Мироновну.
— Наконец-то закончится, — прошептал он.
Потом закрыл глаза. Сердце остановилось тихо, без борьбы, будто он просто перестал держаться.
Ему было тридцать шесть. Одиннадцать лет он прожил в деревне и дал жизнь пятидесяти детям. Цифра казалась невозможной, но все знали: она правдива.
Похороны устроили без лишних глаз. Остапа закопали на старом кладбище под безымянным крестом. Имени не поставили, чтобы не вызывать вопросов. Женщины плакали. В их плаче было настоящее горе и странное облегчение: закончилось то, что слишком долго тянулось, и ушел человек, без которого они, возможно, не выжили бы.
После похорон Устина Мироновна собрала совет.
— Все, — сказала она. — Хватит. Порядок, который держал нас одиннадцать лет, больше не нужен. Дети есть. Деревня выстояла. Дальше будем жить нормально, если еще умеем.
Смерть Остапа оказалась не концом, а началом распада. Система, державшаяся на страхе, нужде и воле одной женщины, начала осыпаться, как старая балка под снегом. Мирон попытался стать главным мужчиной деревни, но наткнулся на то, чего не ждал: женщины больше не хотели прежних правил. Они устали быть частью списка, устали рожать, поднимать детей, ждать ночи как обязанности. Многим было чуть за тридцать, а выглядели они старухами. У некоторых было по четыре-пять детей, у иных больше.
График сначала урезали, потом он исчез совсем. Мирон злился, требовал, угрожал, но Устина Мироновна не уступала.
— Довольно крови и слез, — сказала она. — Пусть хоть теперь живут как люди.
Только жить как люди уже не получалось. Слишком глубоко в каждого вросло то, что они делали годами…