Марьяна смотрела не на Мирона, а на пустую кружку перед собой.
— Ты злишься на меня?
Он прислушался к себе. Там, где раньше сразу поднимался горячий ком обиды, теперь было удивительно тихо.
— Уже нет.
— На что же ты злился столько лет?
Мирон усмехнулся без радости.
— На себя. Думал, был недостаточно хорош. Не удержал, не понял, не дал тебе того, чего ты хотела. А выходит, я просто не поверил словам, которые ты говорила прямо.
Марьяна закрыла глаза.
— Ты ничего плохого не сделал. Ты был хорошим. Слишком хорошим для меня тогда. Я изменяла, врала, ушла без оглядки, а ты все равно искал вину в себе. Это было нечестно.
— Почему не сказала раньше?
— Боялась, что ты простишь. Это тяжелее ненависти.
Она поднялась.
— Мне, наверное, придется отвечать за Софию. Может, не так, как ты хочешь. У Гордея есть юристы. Но что-то будет. И, может, так правильно.
У двери она остановилась.
— Данило не твой по крови. Но он на тебя похож. Я это видела, когда он рос. Не знаю, как так бывает. Может, дети иногда похожи не на тех, от кого рождены, а на тех, кого мать когда-то любила.
Мирон молчал.
— Если сможешь, поговори с ним когда-нибудь. Не как с сыном. Просто как с человеком. Он сейчас очень один. Остап болен. Я, скорее всего, надолго исчезну из его жизни. Гордей силен, но утешать не умеет.
Мирон кивнул. Не обещая.
На пороге Марьяна оглянулась.
— Ты хороший человек, Мирон.
Эти слова она уже говорила ему в день ухода. Тогда он услышал в них приговор: скучный, простой, недостаточный. Теперь услышал иначе. Это было не насмешкой и не упреком, а признанием факта: он принадлежал миру, который она когда-то отвергла, потому что в нем нельзя бесконечно лгать.
Он стоял на крыльце и смотрел, как Марьяна уходит по тропе. Она шла прямо, не оглядываясь. И странно — прежней боли не было. Прошлое наконец перестало быть живым собеседником. Оно стало тем, чем давно должно было стать: прошлым.
У мотоцикла стояли София и Данило. О чем они говорили, Мирон не слышал и не хотел слышать. Некоторые разговоры должны происходить без свидетелей.
Он сел на ступеньку. Лес был тихий, теплый, майский. Где-то далеко куковала кукушка, будто считала не годы, а чужие ошибки.
Двадцать пять лет он спрашивал себя: что сделал не так? Почему его оставили? В чем оказался хуже? Ответ был прост и почти обиден: ни в чем. Марьяна просто никогда не принадлежала ему по-настоящему. Он видел не ее, а свое желание, и так долго держался за него, что оно стало похоже на судьбу.
А сын? Два дня он почти поверил, будто судьба возвращает утраченное. Теперь знал: не возвращает. И здесь тоже не было прежней боли. Потому что ребенок у него уже был. Дочь. Олеся. Живая, взрослая, близкая до невозможности и при этом такая далекая, что он не звонил ей четыре месяца.
Мирон достал телефон. Нашел номер. Когда умерла мать Олеси, девочке было одиннадцать. Он растил ее как умел: учил разводить костер, читать следы, слушать лес, чинить мотор. Но не умел говорить о том, что болит. В четырнадцать между ними будто выросло стекло. Она любила его, он это знал, но сторонилась. Уехала учиться, осталась в городе, звонила раз в месяц — про погоду, работу, здоровье. Ни о чем главном.
Он все откладывал, думая, что у нее своя жизнь. На самом деле просто не знал, что сказать. Боялся, что она спросит про мать, а он снова не найдет слов.
Теперь слова появились. Не красивые, не правильные, зато настоящие.
Он нажал вызов.
— Папа? — Олеся ответила на третьем гудке, удивленно и настороженно.
— Олесь, это я. Давно не звонил. Подумал… может, приедешь ко мне на выходных? В дом у озера. На лодке выйдем. Лес сейчас хороший.
На том конце стало тихо.
— Пап, с тобой все нормально?
— Нормально. Просто история тут случилась. Длинная. И я понял, что давно не звал тебя без повода. Приезжай. Поговорим.
— Просто поговорим?
— Просто поговорим, доча.
Он слышал ее дыхание. Кажется, она плакала и старалась, чтобы он не заметил.
— Я приеду в субботу. Пирожков привезу. С капустой. Как мама делала.
— Спасибо, Олесь. Я буду ждать.
Мирон положил телефон рядом на ступеньку и посмотрел на озеро. Вода была гладкая, как стекло. Над ней чертили быстрые линии стрекозы. К нему подошли София и Данило.
— Мирон Савич, — сказал Данило тихо. — Можно мы еще день у вас побудем? Здесь… спокойно.
— Оставайтесь.
София села рядом.
— Вам сейчас плохо?
Мирон подумал.
— Нет. Мне непривычно. Это другое.
Они сидели втроем на крыльце сторожевого дома. Лес шумел, кукушка считала где-то в глубине, и впервые за четверть века Мирону никто ничего не был должен…