— Можно, — сказал Мирон.
Остап посмотрел на него быстро, благодарно, но ничего больше не произнес. Иногда лишние слова только портят то, что и так ясно. Они допили чай, потом Остап долго рассматривал озеро, будто запоминал место, где ему разрешили быть не сильным, не наследником, не больным, не виноватым, а просто человеком.
В сентябре, когда лес начал желтеть по краям, в сторожевой дом приехали все сразу. София с Мирославой на руках. Данило — тихий, повзрослевший за одно лето на несколько лет. Остап — еще слабый, но уже улыбающийся. Олеся приехала утренним автобусом, привезла яблоки и снова пирожки. Андрей Тимофеевич тоже заглянул «проверить обстановку», а на самом деле принес настойку на бруснике и долго делал вид, что пришел исключительно по служебной привычке.
День был теплый, с тонким запахом сухих листьев. Мирон жарил рыбу на углях во дворе. Огонь потрескивал, жир капал на угли, над мангалом поднимался вкусный дым. Мирослава лежала в коляске и смотрела в небо круглыми серьезными глазами, словно принимала этот лес в свою маленькую память. Олеся разговаривала с Софией так свободно, будто знала ее много лет; иногда смеялась, иногда наклонялась к коляске и поправляла легкое одеяльце.
Данило и Остап сидели рядом, плечом к плечу. Они почти не говорили. После всего пережитого между ними оставалось слишком много острых мест, к которым нельзя было прикасаться сразу. Но молчание уже не разделяло их. Оно было хорошим, братским, таким, где можно не объяснять каждую боль и все равно знать: рядом есть тот, кто понял.
Андрей Тимофеевич ворчал, что рыбу надо снимать раньше, иначе Мирон пересушит весь улов. Мирон отвечал, что пусть каждый занимается своим делом: один ловит преступников, другой жарит рыбу. Андрей обиженно фыркал, но тарелку потом протянул первым. Даже эта простая перебранка звучала в тот день как часть нового порядка, где страх уже не был главным хозяином.
Мирон стоял у мангала и смотрел на людей во дворе. Еще несколько месяцев назад он был один в лесу: с обидой на женщину, которой давно не было, с дочерью, которой не звонил, с домом, где тишина стала привычнее человеческого голоса. Тогда ему казалось, что так и должно быть: у каждого своя судьба, свои стены, свой берег. А теперь здесь смеялись люди, которые, если рассуждать строго, почти никто ему не были. Но они были здесь. И это присутствие оказалось важнее любых доказательств родства. Потому что однажды утром он увидел в мокрой осоке белое платье и не прошел мимо…