Получилось наоборот. Чем яснее Олеся отстранялась, тем настойчивее становился начальник. Отказ задел его самолюбие. Скоро улыбки сменились придирками. Он проверял ее швы с унизительной тщательностью, громко указывал на малейшие недочеты, поручал самые неприятные мелочи и мог при всех бросить фразу, от которой у девушки горели щеки. Работницы видели, что происходит, но отводили глаза: у каждой была своя нужда, свой страх остаться без заработка.
Только пожилая швея София Даниловна однажды задержала Олесю у окна и тихо сказала:
— Терпи, деточка, если сможешь. Он не впервые так себя ведет. К молодым липнет, пока не надоест. Главное — не ломайся и не оставайся с ним одна.
От этих слов стало еще тяжелее. Значит, все знали. Значит, молчали не потому, что не замечали, а потому, что боялись. Олеся возвращалась домой выжатая, с болью в висках, но Назару ничего не рассказывала. Он и так приходил измученный, злой, потемневший от усталости. Ей казалось: если она добавит к его заботам еще и свой страх, их хрупкая жизнь окончательно треснет.
Она повторяла себе, что выдержит. Ради дома. Ради любви. Ради той семьи, которую они пытались построить из старых досок, дешевых занавесок и упрямой надежды. Но в глубине души уже понимала: Мирон Саввич не отступит просто потому, что она попросит оставить ее в покое…