Стук закрывшейся двери прозвучал как точка. Олеся стояла посреди комнаты и пыталась понять, как после одного звука может измениться вся жизнь. Дом опустел сразу, будто Назар забрал с собой не только вещи, но и воздух. Кухня, крыльцо, двор, старые окна — все напоминало о том, что было обещано и не случилось.
Она опустилась на стул, обхватила себя руками и долго сидела так, покачиваясь от сдерживаемых рыданий. Как жить дальше? Как не ожесточиться? Как снова поверить человеку, если самый близкий ушел туда, где ему, по его словам, было легче? Ответов не было. Было только глухое, тянущее ощущение в груди и маленькая упрямая мысль: нельзя сдаваться. Если она сейчас рухнет, все прошлые годы, все ее усилия, вся вера окажутся напрасными.
К вечеру дождь усилился. Сумерки легли на окна, в комнате стало почти темно. Олеся сидела за столом, не включая свет, когда в дверь тихо постучали. Сначала она решила, что послышалось. Потом стук повторился — осторожный, неуверенный, будто человек за дверью сам сомневался, имеет ли право тревожить чужой дом. Олеся вздрогнула: на миг ей показалось, что вернулся Назар. Но в глубине души она уже знала — не он…
На пороге стоял незнакомый старик. Он промок до нитки, пальто прилипло к худым плечам, редкие седые волосы темными прядями лежали на лбу. Вода стекала с рукавов на крыльцо. Лицо у него было растерянное, почти детское, а в глазах — усталость человека, который слишком долго шел не туда.
— Добрый вечер, — произнес он, стуча зубами от холода. — Простите, что беспокою. Я, кажется, сбился с дороги. Ехал к дочери… кажется, в соседнее село, да вышел не там. Дождь застал, сил уже нет. Можно у вас немного согреться? До утра, если позволите.
Олеся замерла. В этот день ей меньше всего хотелось видеть чужих людей, слушать чужие беды, открывать кому-то дом, где еще стояла боль от ухода Назара. Но старик дрожал так беспомощно, что отказ застрял бы у нее в горле. Она слишком хорошо знала, каково это — стоять на пороге и не быть уверенной, что тебя впустят.
— Проходите, — сказала она, отступая в сторону. — Нельзя же вам в такую погоду оставаться на улице. Снимайте пальто. Я поставлю чайник.
Старик переступил порог осторожно, будто боялся испачкать пол. Руки у него тряслись, пуговицы не слушались. Олеся помогла снять промокшее пальто, повесила его у печи, нашла старое полотенце. Он все повторял слова благодарности, сбиваясь, перескакивая с мысли на мысль.
— Остапом Яковлевичем меня зовут. Старый стал, голова уже не та. К дочке еду, к Мариночке. Она у меня одна, родная душа. Давно надо было… да все как-то… дорога, дела, таблетки эти…
Фразы его обрывались, словно память подсовывала ему не целую нить, а спутанные клочки. Олеся слушала молча. После всего пережитого ей было трудно удивляться странностям. Она напоила его горячим чаем, нашла немного хлеба, разогрела остатки ужина. Старик ел медленно, с виноватой благодарностью, а потом долго грел ладони о кружку.
На ночь она устроила ему место в сенях: постелила одеяло на широкий старый сундук, где раньше хранились ненужные вещи. Принесла подушку, еще раз спросила, не нужно ли чего. Остап Яковлевич кивнул, пробормотал благословение, а затем неожиданно затих, уставившись в темный угол. Олеся не стала расспрашивать. Сил не было ни на вопросы, ни на страх.
Утро оказалось яснее ночи. Дождь перестал, на траве дрожали капли, воздух пах вымытыми досками и влажной землей. Олеся думала, что старик уйдет, едва позавтракает. Но Остап Яковлевич, будто стесняясь своей ночевки, сам взялся помогать: подправил расшатанный стул, наколол дров, вынес ведро воды, а к обеду сварил простой суп из того, что нашлось на кухне.
Олеся не препятствовала. В доме после ухода Назара было так пусто, что даже скрип чужих шагов казался спасением. Старик почти не мешал: сидел тихо, помогал по мелочам, иногда бормотал что-то себе под нос. Она по-прежнему ходила на работу, возвращалась усталая, но теперь ее встречала не мертвая тишина, а чей-то неловкий кашель, запах разогретой еды, движение в саду.
Так Остап Яковлевич остался еще на день, потом еще. Олеся говорила себе, что это ненадолго: старик отогреется, соберется с мыслями, вспомнит дорогу к дочери. Но где-то внутри ей не хотелось торопить его уход. Забота о нем отвлекала от собственной боли. Когда она приносила ему чай или поправляла одеяло, в душе появлялось странное спокойствие, будто чужая беспомощность не давала ей окончательно утонуть в своем одиночестве.
И все же тревога росла. Остап Яковлевич порой вел себя так, что у Олеси холодели пальцы. Он мог долго сидеть на лавке, раскачиваясь и повторяя одну фразу:
— Не надо мне ваших таблеток… от них только хуже… хуже…
Когда она спрашивала, о каких таблетках он говорит, старик испуганно моргал, словно возвращался издалека, и уходил от ответа. Иногда он застывал посреди комнаты, глядя в одну точку. Губы шевелились без звука, будто он разговаривал с кем-то, кого видит только он. Олеся старалась не показывать страха. Повторяла себе: он просто старый, уставший, потерянный человек. Ему нужна помощь, а не подозрения.
Но деревня уже заметила чужака. Соседские взгляды становились длиннее, разговоры обрывались, когда Олеся проходила мимо. Однажды возле калитки ее остановила Лариса, бойкая женщина с соседней улицы, и протянула с приторным сочувствием:
— Ой, Олесенька, слышала я про твоего Назара. Ушел к другой, значит? Так ты теперь от тоски всяких бродяг в дом ведешь? Смотри, добром это не кончится.
Олеся вспыхнула так, будто ей ударили по лицу.
— Не смейте так говорить. Остап Яковлевич не бродяга. Он болен и запутался. Я просто помогла человеку. А вам бы лучше о своей совести подумать, прежде чем чужую жизнь обсасывать.
Она развернулась и ушла, чувствуя, как дрожат колени. Слова соседки еще долго звенели в ушах. Что, если со стороны все и правда выглядит жалко? Что, если она пустила старика не только из милосердия, но и потому, что боялась снова остаться одна? Олеся прогнала эту мысль. Даже если в ее поступке было немного собственного страха, помощь от этого не становилась ложью…