Все трое были привязаны. Все трое были без одежды. У всех на глазах были плотные повязки из чёрной изоленты и бинтов.
Во рту у них были резиновые кляпы. К трём часам ночи 20 ноября я закончил подготовку: закрыл тяжёлую дверь на засов, включил лампы дневного света, надел чистый хирургический халат и стерильные перчатки, разложил скальпели, ампутационную пилу, зажимы Кохера, иглодержатели и нити. Начались ровно 72 часа моей страшной хирургической работы.
Я не бил их. Удары — это глупо. Удары оставляют хаотичные гематомы и не дают нужного педагогического эффекта.
Я работал исключительно методами хирургии. Сначала я снял кляп с Сергея Ткаченко. Он тут же начал орать.
Орал грязным матом, визжал, грозил мне своим отцом-прокурором, обещал, что меня сгноят в тюрьме, что мою дочь пустят по кругу все бандиты города, что меня резать будут по кусочкам. Я слушал его ровно пять минут. Молча.
Я поставил перед ним зеркало и снял повязку с глаз.
— Сергей, твой отец тебе не поможет. Майор Дорошенко тоже не поможет. Здесь нет закона, есть только анатомия. Ты говорил моей дочери слова, которых человек не должен слышать.
Я выполнил проводниковую анестезию мягких тканей лица двухпроцентным раствором лидокаина, чтобы боль не вызвала потерю сознания. Затем взял толстую хирургическую иглу и лавсановую нить шестого номера и зашил ему рот.
Восемь проколов, верхняя и нижняя губа. Я стянул их ровным, аккуратным матрасным швом. Оставил только маленькое отверстие в уголке рта для дыхания и введения жидкого питания через зонд.
Он бился в ремнях, из-под повязки текли слёзы, из стежков сочилась сукровица, но орать он больше не мог. Он мог только хрипеть носом. Тук-тук-тук стучало его сердце на мониторе, который я подключил к его груди…