Следователь, сидевший рядом со мной, вздохнул, достал из пачки сигарету, затянулся и тихо сказал: «Да, Андрей Петрович, такого дела в истории нашего региона ещё не было. Что же нам с вами теперь делать-то?» Левченко посмотрел в окно, за которым разгорался серый промозглый рассвет двадцать третьего ноября.
«Пишите правду, капитан, — ответил он. — Просто пишите правду, а с остальным пускай ваш закон разбирается, если он у вас вообще остался». До открытого судебного процесса эта история так и не дошла.
Официально такой истории в хрониках нашего управления полиции никогда не существовало. Уже на следующий день после того, как мы вывезли искалеченных мажоров из подвала «Анатомички», в город приехала специальная комиссия из столицы. Не из центрального управления полиции и не из прокуратуры, а из другого закрытого ведомства, чьи сотрудники носят белые рубашки и разговаривают исключительно в полголоса.
Они приехали без мигалок, сразу поднялись на третий этаж и забрали из сейфа следователя все материалы: протоколы осмотра, вещественные доказательства, фототаблицы, медицинские заключения и кассету с надписью «Марина». Изъяли черновики, рапорты и записи в журнале дежурной части за ту ночь. Так исчезли документальные следы, которые могли подтвердить рассказ участников и вывести дело в открытую печать. С каждого сотрудника взяли подписку о неразглашении данных следствия.
Подписку с каждого сотрудника брали лично. За разглашение грозили уголовным делом, увольнением без пенсии, а в худшем случае — тюремным сроком. Власти действовали так жёстко, потому что до смерти боялись огласки.
В девяносто шестом страна переживала тяжёлый кризис. Зарплаты задерживали, росли бандитизм, нищета и разруха, а накопившаяся за годы народная злость всё чаще выплёскивалась на улицы.
На улицах и так каждый второй костерил нуворишей и чиновников. Если бы эта история попала в газеты и люди узнали, что прокурорский сынок со своими дружками двое суток измывался над девчонкой, полиция замяла дело за конверт с деньгами, а обычный врач, честный, интеллигентный хирург, у которого за плечами тысячи спасённых жизней, взял в руки скальпель и сам вынес им приговор, Левченко в ту же секунду стал бы национальным героем.
На улицы вышли бы тысячи людей. Его бы на руках из центра предварительного заключения вынесли, а кабинеты прокуратуры и городского отдела полиции просто сожгли бы к чертовой матери. Это был не просто самосуд.
Это был прецедент. Угроза для всей сытой, безнаказанной верхушки. Система поняла: если народ увидит, что отцовскую месть за растоптанного ребёнка можно довести до конца и что бессмертные хозяева жизни на самом деле режутся и ампутируются точно так же, как и любые другие смертные, рухнет всё.
Поэтому дело нужно было похоронить. Глухо, навечно, без шума и прессы. Андрея Петровича Левченко не стали судить публично.
Никакого открытого процесса с присяжными и журналистами. Направили на судебную психолого-психиатрическую экспертизу в закрытый институт судебной психиатрии. Написали аккуратную, гладкую формулировку.
Реактивное психотическое состояние, реакция на тяжёлую психотравмирующую ситуацию, состояние аффекта с помрачением сознания, полностью исключающие вменяемость в момент совершения деяния. Простыми словами объявили сумасшедшим. Якобы врач от горя сошёл с ума и в приступе безумия искалечил троих молодых людей.
Его поместили в закрытую психиатрическую больницу с интенсивным наблюдением неподалёку от небольшого города. Переписку и посещения строго ограничили; допускали только ближайших родственников. Позже я узнал, что он пробыл там почти восемь лет.
Жил в отдельной палате, много читал, молчал. Персонал его уважал, и даже помыкать им боялись. Знали, кто перед ними сидит.
В начале нулевых, когда шум окончательно улёгся, а отцы мажоров потеряли свои посты, Левченко тихо выписали на амбулаторное лечение. Он уехал куда-то в тихое поселение в отдалённом регионе. Жил один, вёл скромное хозяйство, лечил местных деревенских от простуд и травм, денег ни с кого не брал.
Умер он тихо, во сне, в двенадцатом году: сердце просто остановилось. Оно у него и так было на пределе. Система защитила хозяев жизни и их сыновей от уголовного срока, но от последствий собственных поступков защитить не смогла…