Сыновья влиятельных родителей были уверены, что им всё сойдёт с рук, пока не появился отец девушки

Share

Помню только, что меня заворачивали в какое-то старое вонючее одеяло. Машина остановилась где-то на объездной дороге, за пару километров до въезда в город. Дверь открылась.

«Вываливай мусор», — сказал Ткаченко. Меня просто толкнули ногой в спину, я покатилась по мокрому откосу, сбивая локти и колени об острые камни и мелкий кустарник, и рухнула в мокрую грязь у самой обочины. Машина даже не задержалась.

Захлопнулась дверь, взревел глушитель, и красные габаритные огни быстро растворились в ночном тумане. Я лежала в грязи, дождь шёл не переставая, холодные капли падали на моё разодранное лицо, на оголённые плечи, но я почти не чувствовала холода. Тело было одной сплошной раной.

Пальцы на правой руке распухли и превратились в сине-чёрные сосиски. Каждое движение отзывалось диким прострелом в пояснице. Я ползла. На локтях.

Из последних сил, метр за метром. Грязь забивалась под ногти, попадала в рот, но я ползла вперёд, к жёлтому свету одинокого фонаря у дороги. Там стояла старая телефонная будка, выбитые стёкла, разрисованные стены, висящая на проводе тяжёлая металлическая трубка.

Я не могла встать. Я кое-как поднялась на колени, опираясь подбородком на стеклянную панель будки, дотянулась левой, целой рукой до трубки и набрала наш домашний номер, который знала наизусть с детства.

Трубку сняли на первом же звонке. Папа не спал все эти двое суток.

— Маринка…

Его голос в трубке не был паническим. Он звучал как-то слишком тихо, прозрачно, сухо.

— Папа…

Это всё, что я смогла выдохнуть. Связки были сорваны, из горла вырвался только жалкий сиплый хрип.

— Папа, я на объездной, возле поворота на депо.

— Я еду, Маринка. Лежи, я еду.

Он приехал через пятнадцать минут на стареньком такси, которое поймал прямо на улице. Я помню его лицо, когда он выскочил из машины и подбежал к телефонной будке.

Я ждала, что он начнёт плакать, что он упадёт надо мной, станет кричать, обнимать, звать на помощь. Но папа не уронил ни единой слезы, ни одной. Он подбежал, молча опустился на колени прямо в грязь.

На нём был старый потёртый плащ. Его лицо — боже мой — стало лицом человека, у которого за одну секунду внутри всё выгорело дотла. Кожа посерела, как зола, морщины на лбу превратились в глубокие складки. А глаза стали прозрачными и ледяными; в них больше не осталось ни тепла, ни страха, ни жалости.

Он осторожно, чтобы не причинить боли, снял свой плащ, завернул меня в него. Его движения были удивительно точными и спокойными, как на операции. Он поднял меня на руки — я была лёгкой, как засохшая ветка.

— Папа! Они… У них камера! — лепетала я, захлебываясь слезами, онемевшими губами. — У них прокурор! Они сказали: «Ты ничего не сделаешь!»

Левченко не ответил. Он нежно прижал мою голову к своей груди. Я слышала, как ровно и тяжело стучит его сердце.

Тук, тук, тук. Никакой тахикардии, никакой паники. Он отнес меня в такси.

Молодой таксист взглянул на меня на заднем сиденье, побледнел и спросил:

— Отец, может, сразу в полицию? Или в центральную городскую больницу?

Левченко посмотрел на него через зеркало заднего вида.

— Вези в моё отделение, в экстренную хирургию. В полицию я обращусь сам. Позже.

Когда мы приехали в больницу, был уже час ночи.

Папа сам занёс меня в приёмный покой, сам обработал мои раны, сам наложил гипс на сломанные пальцы. Он делал всё молча, не произнёс ни единого бранного слова. Только когда он обрабатывал спиртом глубокий сигаретный ожог у меня на ключице, его пальцы на долю секунды дрогнули.

Он ввёл мне сильное обезболивающее и лёгкое успокоительное, укрыл двумя тёплыми одеялами в отдельной палате. Сознание постепенно уплывало. Я помню, как папа стоял у окна, а за стеклом стеной шёл дождь.

Папа стоял, заложив руки за спину, и смотрел на тёмные улицы города. «Папа!» — тихо позвала я. Он повернулся. На его лице играли тени от уличного фонаря.

«Спи, Маринка, — произнёс он очень тихим, ласковым голосом. — В больницу скоро приедут из полиции, ты им всё расскажешь. А я пока кое-что улажу. Тебе больше никто и никогда не причинит вреда». Он наклонился, поцеловал меня в лоб. Его губы были холодными, как лёд.

Он вышел из палаты, прикрыв за собой дверь. Слышно было, как щёлкнул замок. Я не знала тогда, что мой папа — тихий доктор, который за всю жизнь ни на кого не поднял руки — уже принял решение…