После звонка они почти не говорили. Остап Яковлевич сидел у окна, сжимая ладони, будто боялся снова потерять ниточку, соединявшую его с дочерью. Олеся ходила по дому, то поправляя скатерть, то без нужды переставляя чашки. Внутри все было напряжено до боли. Она радовалась за старика, но одновременно чувствовала странную пустоту: если дочь заберет его, дом снова останется немым, а она — один на один с тем, что так старательно отодвигала.
Ей не дали долго разбираться в себе. На этот раз дверь распахнулась без стука, и на пороге появился Назар. Олеся застыла. Он выглядел плохо: осунувшийся, небритый, с ссадинами на лице и темными кровоподтеками у скулы. В глазах, прежде упрямых и злых, теперь стояла растерянная мольба.
— Олеся, — выдохнул он. — Родная, прости меня. Я дурак. Я все испортил. Только теперь понял, что мне никто не нужен, кроме тебя.
Слова, которых она когда-то ждала, прозвучали поздно. Боль, казалось, уже улеглась под коркой усталости, но от его голоса снова поднялась, живая и горячая. Олеся смотрела на человека, которого любила больше жизни, и не находила в себе прежней готовности броситься к нему, забыть, оправдать, спасти.
— Почему ты пришел? — спросила она тихо.
— Потому что ошибся. Вита… все это было не то. Я запутался, понимаешь? Мне было тяжело, я сорвался. Но мы ведь столько лет вместе. Ты не можешь просто вычеркнуть меня.
Он сделал шаг, протянул руку, но Олеся отступила. В этот момент из соседней комнаты вышел Остап Яковлевич. Он посмотрел на Назара рассеянно, нахмурился и спросил:
— Кто это? Я его не знаю.
Олеся сама удивилась, как спокойно прозвучал ее голос:
— Это человек, который меня предал. Тот, кого я любила и кому верила.
Назар дернулся, словно получил пощечину. Затем его взгляд скользнул по старой одежде Остапа Яковлевича, по его худому лицу, по неловко застегнутой рубашке. В выражении Назара мелькнула брезгливость, и этого оказалось достаточно, чтобы в Олесе что-то оборвалось окончательно.
— Вот до чего дошло? — бросил он резко. — Пока меня не было, ты начала всяких оборванцев в дом пускать? Совсем себя не уважаешь?
В комнате стало тихо. Даже Остап Яковлевич перестал шевелиться. Олеся почувствовала, как прежняя робость, страх остаться одной, желание удержать любовь любой ценой — все это отступает, уступая место ясной, обжигающей злости.
— Уходи, — сказала она.
— Да ты послушай…
— Нет. Слушать я тебя закончила в тот день, когда ты ушел к другой и оставил меня собирать себя по кускам. Ты не имеешь права говорить о стыде, о достоинстве, о моем доме. Уходи, Назар.
Он смотрел на нее так, будто видел впервые. Перед ним стояла не та девочка, которую можно было успокоить обещанием, не та женщина, которая ночами ждала его шагов и прятала слезы. Олеся распахнула дверь.
— Вон. И больше не возвращайся.
Назар открыл рот, но не нашел слов. Лицо его исказилось то ли обидой, то ли злостью. Наконец он резко развернулся и вышел, хлопнув дверью так, что задрожало стекло.
Только тогда Олесю качнуло. Она опустилась на стул и закрыла лицо руками. Слезы пришли не такие, как после его ухода. В них уже не было беспомощности. Это были слезы человека, который наконец снял с себя чужую тяжесть.
Остап Яковлевич подошел неслышно и положил ладонь ей на плечо.
— Правильно, дочка, — сказал он вдруг удивительно твердо. — Кто не умеет беречь любовь, тому нельзя доверять сердце. Главное — не потеряй себя. Все остальное переживется.
Олеся всхлипнула и, не удержавшись, обняла старика. Он пах дымом, лекарствами и старой шерстью. В его словах не было ничего особенного, никаких мудреных советов, но именно они легли на душу теплой ладонью. За последние месяцы слишком многие пытались заставить ее сомневаться в себе. И вот этот потерянный человек, сам нуждавшийся в защите, вдруг напомнил ей о главном: достоинство нельзя отдавать даже тому, кого любишь…